Том 2. Разоренье - Глеб Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
и т. д., накопившееся раздражение, неуважение друг к другу — не могли долго сдерживать потребности выйти на свежий воздух и вывести ближнего на свежую воду. «Что я за дурак, что стою за него, — невольно думал всякий, приставший к той или другой партии, — что я вру? Разве я не знаю, кто они…» И партия раскалывалась пополам, и в каждом уголке ее кто-то хотел вывести другого на свежую воду, кто-то доказывал другому, что он врет, что он вот что такое, а вовсе не то, что представляет… От ребра, как от центра, рассыпалось по окраинам мировых судов, съездов, апелляций много дел об оскорблениях, о пощечинах в публичном месте, об угрозе застрелить из револьвера, «о сдернутии меня с кресла за ногу в бенефисе госпожи Ленской, в оперетте „Прекрасная Елена“…», «о зашвырнутии моей калоши из швейцарской благородного собрания в дегтярный клуб дворянином Еруслановым, съевшим три прокламации» и т. д., без конца. Редкий из обывателей не платил адвокату и не имел где-нибудь дела, которое по своей нелепости, отдельно взятое, не значило ровно ничего, но объясненное помощию вдруг возникшей в обществе потребности вырваться из болотной тины на чистый воздух — значит очень много. Общая зараза злости охватила и меня. Наглядевшись и насмотревшись на действительность, взбесился и я — и попал в свалку.
Одна только солдатская девица Перушкина и осталась в барышах от всей этой передряги. Так как корень процесса составляло все-таки ребро, с которым неразрывно был связан карман Куприянова, в свою очередь связывавший с своим и множество других карманов, то показания девицы относительно того, переломлено ли ее ребро или нет, очень много значили для разных партий. Партии эти ей платили, и девица Перушкина, получая деньги, старалась услужить каждой из них, и ребро поэтому оказывалось то переломленным, то нет. «Так переломил он его мне, что даже я решилась всякого аппетиту!» «Что вы, помилуйте, — кабы переломил он мне, нешто бы я не сказала, а то нет, ни-ни… А это я так сказала, потому меня господин следователь напугали…» — и т. д. Переменив эти показания в течение процесса раз двадцать, девица Перушкина приобрела значительный капиталец и впоследствии, выйдя замуж за перекрещенного еврея, оказавшего ей значительную пользу во время процесса своими юридическими познаниями, — открыла вместе с ним на берегу Волги кафе под названием «Шато-де-Калипсо».
IIIПризнаюсь откровенно, все, что вспомнилось мне под влиянием неприятного состояния моего духа, — все это крайне односторонне и вовсе не рисует настоящего положения дела. Я был слишком недоволен сам собой, чтобы раздумывать о таких вопросах, которые в более спокойном состоянии духа неизбежно должны бы занять мое внимание, как это и случилось впоследствии. Если бы мне пришло в голову подумать о том, что мысль, не пользующаяся правом жизни, должна неизбежно сгнить в уме, обладающем ею, должна пройти все фазисы разложения, то мне, наверное, стали бы понятны все явления куприяновского процесса, не относящиеся исключительно к желудку и карману. Мне бы стали понятны и злость, наполняющая воздух, злость на себя и на других, и желание на все плюнуть, пустить в лоб пулю и проч.
Но тогда ничего подобного не приходило мне в голову.
В ту пору я мог чувствовать только сумбур, царствующий в человеке и в том обществе, в которое я попал. Жизнь этого общества, так, как я мог видеть ее, представлялась мне каким-то балаганным, но тягостным представлением, кошмар которого мучил меня всю ночь.
Я то сидел на лавочке, на ветру, то уходил в каюту, где уже спали, но опять возвращался на воздух, подавляемый все тем же сумбуром.
Проснулся я в каюте на койке, когда уже пароход шел на всех парах. День был превосходный. Волга сияла солнцем. Воздух был чистый, свежий и целительной струей лился в грудь. Я начинал было уже подумывать о том, какие, должно быть, глубокие страдальцы все эти люди, — но, к моему несчастию, и тут, на пароходе, то там, то сям я продолжал встречать кое-какие слова и речи, напоминавшие всё о том же кошмаре.
— Ежели бы мне сто-то рублей, как вот вы ежемесячно получаете, — говорит какой-то священник какому-то чиновнику, — я бы бога благодарил… Ни минуты бы не остался в духовном звании…
Чиновник возразил на это, что сто рублей вовсе не сладки, что за них надо переделать тьму таких дел, в которых сам черт сломит ногу…
— А у вас что? — прибавил он. — Появился червь, пошел поп, отслужил молебен, мужики его угостили, денег дали, — чего ему? лежи да спи… А тут сиди, усчитывай там кого-нибудь…
— Червь! — воскликнул священник, — рубль серебром вы за него получили, прекрасно; а позвольте узнать, стоит ли этот рубль того огорчения, которое он несет вам в душу?.. Да, я рубль этот получу, принесу домой и могу лечь спать, но засну ли? вот что!
— Отслужил молебен, — рубль взял, да и спи, вот и все!.. — твердил чиновник.
Ложь и вранье до такой степени мне опротивели, что я бог знает что бы дал в эту минуту, если бы мне пришлось увидеть что-нибудь настоящее, без подкраски и без фиглярства; какого-нибудь старинного станового, верного искреннему призванию своему бросаться и обдирать каналий, какого-нибудь подлинного шарлатана, полагающего, что с дураков следует сдирать рубли за заговоры от червей, словом, какое-нибудь подлинное невежество, — лишь бы оно само считало себя справедливым… Я ушел с верхней палубы вниз, где сидел народ все больше серый, черный даже, и скоро увидел, что желания мои могут быть удовлетворены весьма щедро.
Чтобы отдохнуть и дать отдохнуть читателю, я приведу здесь кое-что из слышанного мною в толпе, тем более что со временем это слышанное мне очень пригодилось.
Я вошел в толпу и остановился где пришлось.
— Вот как перед истинным богом! — крестясь и снимая шапку, говорил мещанин двум девушкам, тоже мещанкам, ехавшим со старушкой матерью. — Умереть на месте, ежели вру хоть на волос!..
— Вот чудеса-то! — воскликнули девушки, как, должно быть, восклицают, когда действительно случаются какие-нибудь чудеса. — И где же это было?
— Околеть на месте: в Казани было!.. Видите, как: я, деверь, кума, золовка, шурин, — все мы ходили вместе туда. Приходим — а он ест ее!..
— Кошку? — привскокнув, воскликнули девицы.
— Ее-с! Живую кошку, как перед истинным Христом моим! — воротит шкуру с затылку и питается ее кровию…
Так и на афише было сказано. За вход двадцать пять копеек взяли…
— Ну уж это удивление! — сказала мать девушек. — Именно удивление! У нас бы, — в нашем городе, по три рубли платили бы, ей-ей… Ну и что же?.. — как бы растерявшись от разнообразия и силы этого впечатления, продолжала она. — Как же он… Я думаю, ведь его не допустят к святому причастию после этого злодейства?
— С дозволения начальства! — сказал мещанин с покорностию в голосе.
— Что ж такое, что начальство дозволяет, — вмешалась одна из девушек: — он сам должен отвечать на том свете…
Нешто можно есть кошек? Глядеть-то на это и то грех перед богом.
Это было сказано с такой энергией и убеждением, что мещанин не пытался возражать и в раздумье сказал:
— Так-то так…
— Отчего же смотреть-то? смотреть-то не грех, я думаю? — попробовала было вставить мать.
— Что смотреть, что есть — все одно! — сказала дочь решительно. — Не платили бы ему денег, небось не ел бы…
— Мату-ушка-а! — перебил эту негодующую речь какой-то старик, сидевший на полу. — Не платили бы, не ел бы и сам бы с голоду помер! Начальство и это дозволяет, да что хорошего!.. Ведь и ему есть-пить надо! Родная! Он бы, может, говядинки-то и охотнее бы поел, чем кошку-то, да нету ее… Чай, и самому не сладко…
— Это верно! — оправившись, вставил мещанин: — потому он из дворовых людей господ Елистратовых, а уж это через великую бедность за иностранца объявился…
— Бедна-асть! бедность, матушка, кошек-то ест, она и виновата, она и перед богом ответит!..
Девушка даже вспыхнула, так подействовала на нее речь старика, вдруг осветившая совершенно новым светом все ее с таким искренним убеждением высказанные соображения…
Давно уже я не видал такой искренности, и теперь мне стало немного повеселей на душе.
— Да, — со вздохом произнес кто-то, продолжая разговор в стороне. — Тоже трудновато наживать эту проклятую деньгу!..
— И-и-и трудно!.. — тотчас же последовал ответ. — Кого деньги полюбят — сами к тому идут, а уж кого не полюбят, ну — уж тут, брат!
— Тут, брат, лучше человеку лечь да помереть! — сказал отставной солдат.
— Первое дело!..
— Нет! — весело проговорил молоденький купчик. — Нет, что-то, я гляжу, мало охотников помирать-то из-за этого!.. Вишь вон, кошек едят…
Смех.
— А не это, — продолжал купчик, — так и так как-нибудь, своим судом с ними справляются…
Говоря эти слова, он поглядывал на толстого угрюмого купца в лисьей рваной шубе, сидевшего поодаль. Купец как будто понимал, что в этих словах есть для него что-то очень неприятное, и отворачивался в сторону.