Лестница Якова - Людмила Улицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какая трогательная, милая эта Ася! Тащила из Москвы эту дурацкую бутыль…
– Спасибо, Ася, я непременно попробую. Бывали периоды, когда кожа совсем очищалась, а потом вот опять… Такого лекарства, чтобы сразу снимало экзему, кажется, еще не изобрели… Я непременно попробую.
– Давайте, чтобы времени не терять, начнем прямо сегодня. У Анечки уже на третий день было заметно улучшение. Понимаете, Яша, у меня обратный билет через восемь дней. Отпуск я взяла на две недели, но дорога забирает почти семь дней, так что давайте прямо сейчас и начнем… Я вас намажу и пойду в гостиницу. Здесь есть гостиница около вокзала?
– Ася, – дикая мысль посетила Якова. – А вы в Бийск в командировку приехали или… как?
– Нет же, разве Маруся вам не написала? Я достала лекарство, думала, что она сама сюда поедет, а она занята… там, дала мне ваш адрес… вот я и приехала…
Безумие какое-то… эта Ася, бабка, притирки… и ради этого она приехала в Бийск?
Яков, почесывая руку, предложил перенести первую процедуру на завтра, но Ася настаивала: немедленно! Он твердо объявил, что сегодня поздно, пора спать, завтра ему рано вставать на службу.
Он определил Асю на свою узкую кровать, для себя устроил спальное место на полу, на тулупе, покрытом простыней. О гостинице и мечтать было нечего. А вот в милицию сходить завтра придется…
Утром Яков ушел на работу, в банк. Когда он вернулся, Ася сидела возле стола и вязала маленьким крючком что-то белое из тонких ниток и страшно смутилась:
– Все говорят “мещанство”, а это так успокаивает… – и быстренько убрала свою работу в вязаный мешочек.
Вечером состоялась первая процедура. Одновременно произошло и грехопадение. Эта женщина даже не успела ему понравиться. Да и никакому мужчине она не понравилась за сорок лет жизни… даже в юности. Но ее ласковые и твердые прикосновения к рукам, ногам, к паху, который тоже был покрыт красными очагами экземы, были столь возбуждающими, что произошло все мгновенно, почти неосознанно – долгий мужской голод и профессиональное сострадание женских рук сошлись и вспыхнули любовным пламенем…
Никогда не было у Аси замыслов соблазнять чужих мужей, а уж в особенности мужа боготворимой Маруси… Но все произошло так быстро и так неожиданно для обоих.
Они лежали на белой запятнанной бурыми травами простыне, сами перемазанные травной жижей, тесно прижавшись друг к другу, – и оба плакали. Это было потрясение, и великий телесный праздник, и ужасный стыд, который отступал, когда Яков снова попадал в средоточие мира, в глубину тела женщины, с которой не связывало его ничего. Если не считать благодарности… Так до утра они оба боролись со стыдом и вышли победителями. Почти победителями. Опустошение, нежность и новая благодарность…
Почти не размыкая ночных объятий, прожили они всю неделю. А потом попрощались – как было взаимно решено – навсегда. Яков провожал Асю на вокзал. Мартовский снегопад не утихал со дня Асиного приезда. Ася сметала снег с ресниц, вытаскивала из снега ботики, которые норовили увязнуть. Яков нес чемодан. С чувством некоторого облегчения Яков поцеловал Асю, засунул под пальто руку и погладил полновесную грудь, созданную для вскармливания множества детей и сохранившуюся в бесплодной девственности… Между ними было решено, что они ни в чем не виноваты, что судьба подарила им праздник, который они будут сохранять в тайне всю жизнь. А Маруся тут ни при чем. Что же касается главной цели Асиной поездки – она не была достигнута, Яшина экзема совершенно не отозвалась на чудодейственную настойку…
В Москве был такой же снегопад, что и на Алтае. Иван Белоусов ждал Марусю у подъезда на Поварской, а когда она спустилась – в черном пальто с барашковым воротником, с барашковой муфтой, с подведенными глазами, слегка нарумяненная – Иван неожиданно обнял ее и поцеловал. Такого между ними еще не было, да и поцелуй был скорее восторженным и детским, чем мужским и основательным…
Уже полгода Маруся тесно общалась с профессором Белоусовым. Они уже не ограничивались проводами и бульварными прогулками. Вместе они ходили на лекции в Политехнический музей, на разные интересные выступления. И вот теперь Иван пригласил Марусю в Большой театр, на премьеру оперы “Тихий Дон”.
Маруся сначала заволновалась – во-первых, что надеть? Не было у нее подходящего для премьеры наряда! Во-вторых, в этом походе в оперу был и вызов, и признание. Вызов тем знакомым, которых она могла встретить в театре, и признание, что профессор Белоусов находится с ней в таких отношениях, при которых приглашают в театр… Двадцать пять предыдущих лет в театр ходила она с мужем. Впрочем, в юные годы Иван тоже приглашал ее… Но – главное – что надеть?
При более серьезном размышлении Маруся уговорила себя, что наряд в данном случае не имеет никакого значения, это искусство пролетарское, и было бы даже нелепо рядиться в шелка и бархаты на такую премьеру. Там более что их и не было, а были старые платья, вышедшие из моды и весьма поношенные… И пусть!
Они заняли свои места в партере – Иван в своем всегдашнем френче, Маруся в синем платье с полосатым кушаком и полосатыми манжетами – скромно и стильно! – и слушали музыку Дзержинского, другого, не того, который уже умер.
Хорошей эта музыка Марусе не показалась, но и плохой нельзя было ее назвать. Странная музыка.
Местами топорная, местами народная… Одно Маруся понимала с полной ясностью: нет, это не Шостакович… Ни силы, ни новизны. Но Шостаковича за его “Леди Макбет Мценского уезда” уж так разделали в “Правде”! Интересно, как “Тихий Дон” пройдет… Не было рядом Якова, который бы объяснил, чем эта музыка Дзержинского хороша, чем плоха…
Голоса же были прекрасные, хотя постановка Смолича показалась Марусе несколько убогой.
Посещение Большого театра что-то изменило в их отношениях. Все предварительные точки уже были расставлены: Яков уже почти и не существовал в ее жизни – так полагал Иван, впрочем, со слов Маруси. Сам он был в давнем полуразводе с женой, которая жила с дочкой в Киеве, общались они мало. Брак, длившийся лет десять, Иван считал ошибкой и намекал Марусе, что в жизни своей любил одну только женщину, и Маруся знает, как ее зовут… И смотрел на нее преданными глазами, сразу напомнив того смешного, киевского Ваню Белоусова.
В Институте Красной профессуры он читал курс по истории рабочего движения, по историческому материализму и по западно-европейской философии, вел кружки на заводах, писал брошюры, много знал и помнил, всю жизнь изучал немецкий, но Канта и Гегеля изучал в переводах. Маруся помнила, как Яков ругал эти переводы, считал, что переводить немецких философов бессмысленно, потому что в русском языке не выработана философская терминология, и в результате все переводы неудобопонимаемы. И еще он говорил, что, как ни странно, Кант в английском переводе воспринимается гораздо легче. Говорил о грамматике языка, о том, как она связана с характером народа, и еще надо выяснить, что здесь чем обусловлено: язык характером или характер языком. “Он все, все знал, и на все у него были свои теории, – с раздражением думала Маруся, – но никогда не было у него простых «да» и «нет». Все сложности от лукавого! Иван прост и прям, и как это замечательно. Здоровая пролетарская основа снимает всю путаницу, всю бесплодную игру ума, которая мешает достижению цели. Цель Ивана проста и благородна – создать нового человека, подготовить кадры для будущего, дать молодежи необходимое и достаточное. Якова же всегда интересует только излишнее, он не умеет отсекать эти излишки. И в этом, именно в этом его трагедия. Горе от ума! И отсюда постоянно возникающий конфликт с государством, пролетарским государством, а ничего лучше в истории не было придумано. И здесь прав Иван, а не Яков. Не на ошибки, которые неизбежны в таком великом деле, а именно на достижения следует обращать внимание. И опять здесь прав Иван. Семья вливает в нас свою отраву. У Ивана отец железнодорожный рабочий, он сам пробивал себе дорогу, а к Яше на дом приходили нанятые учителя – языки, музыка. Буржуазная среда. А ведь мне так хотелось вырваться из моего мещанского дома, из среды мелких ремесленников, владельцев лавочек, этой еврейской тесноты и духоты. И куда же я попала? В богатый дом, к накрытому столу с буржуа-папашей во главе, к белой скатерти, к бело-розовому сервизу… с кухаркой и горничной. А так хотелось простоты, чистоты…”
Все эти размышления приближали ее к Ивану. Нет, ничего чувственного, но какая правильная, какая завидная прямота. Без интеллигентских стенаний.
Приближался конец ссылки Якова, и Маруся с тоской думала о том, что он скоро вернется домой – и она снова окажется в постоянной борьбе с ним и будет постоянно ему проигрывать, и снова ее работа станет второстепенной и незначительной в сравнении с его важными научными занятиями… Да и пропишут ли его в Москве? А если пропишут, то найдет ли он службу? А если не пропишут, он уедет снова в какую-нибудь даль, и она будет жить вот так, неся на себе клеймо отверженной, с документами, по которым каждый кадровик будет видеть ее социальное пятно. И спасти ее от этого клейма может только развод.