Лестница Якова - Людмила Улицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава 43
Семейные тайны
(1936–1937)
“Брак не держится на почтовых марках. Приезжай!” – писал Яков Марусе. И был, вероятно, прав. За шесть лет ссылок она приехала к нему один раз, в начале его мытарств, в Сталинград, в 1932 году. Вторая встреча с женой произошла в Москве, на вокзале, по дороге из Сталинградской тюрьмы в Новосибирск, через два с лишним года. Тогда пришла еще и сестра Ива с мужем, но не они нарушили возможное объяснение: времени на пересадку было тридцать минут, прошли они на бегу между Казанским и Курским вокзалом, а потом в присутствии пожилого усталого капитана из местных эмгебешников, который выписывал Якову билет в Новосибирск. Привилегия ссыльных и заключенных – бесплатный билет до места отбывания наказания… Произнесенные в спешке слова были довольно незначительные, но глаз видел больше, чем могли сказать слова. Маруся выглядела подавленной и усталой. Темные круги под глазами, ее обычная сухощавость – она всегда жаловалась, что опять похудела – вызвали у Якова чувство вины перед женой, которую он невольно заставляет страдать.
Но не только эти видимые знаки страдания угнетали Якова – гораздо глубже он чувствовал Марусино разочарование: в муже, так много ей обещавшем, в жизни, которая постоянно ее обманывала. Выглядела она несчастной. Здесь сказывалась более всего разница их внутреннего устройства: Марусе, чтобы быть счастливой, необходимы были постоянные знаки удачи, успеха, признания, и пока Маруся восхищалась Яковом, уверена была в их блестящем будущем, силы ее удесятерялись. Но бурный темперамент сочетался в ней с хрупкостью и слабосильностью, а яркость желаний с их легкой испаряемостью. Переносить удары жизни душа ее отказывалась, она роптала, винила обстоятельства, впадала в отчаяние.
Якову ощущение “несчастности” было чуждо, он не позволял себе этого чувства, стыдился, когда оно мелькало, и в самых тяжелых обстоятельствах старался извлекать радость из ежедневных мелких подарков жизни: выглянувшего солнца, зеленой ветки в окне, встреченного по дороге приятного человека, с которым можно побеседовать, а главное – хорошей книги. Маруся тоже умела радоваться всякой малости, но для этого нужен был рядом Яков, потому что, если не было свидетеля и зрителя, радость хуже удавалась. Артисту всегда нужна публика.
Он был уверен, что смог бы перебороть Марусину подавленность своей мужской властью, той чудесной и редкой близостью, которая так украшала их совместную жизнь. Погладить, приласкать, поцеловать, довести до высшего пика взаимного наслаждения и даже перейти в чистейшую область, которая находилась за пределом плотской радости…
Но, как бы виртуозно ни владел он пером, какие бы нежные письма ни писал он жене, его физическое отсутствие было непреодолимым препятствием. Он чувствовал это по ее письмам, по раздражению, которое в них прорывалось, по укорам и уколам, а главное, по все возрастающей энергии идеологического протеста – она называла себя “беспартийной большевичкой”, а Якова обвиняла в политической близорукости и погруженности в мелкобуржуазное болото. Она неотвратимо отдалялась. Он знал Марусину впечатлительность и энтузиазм, с которым она всегда принимала новые предложения – ее увлечение педагогикой во времена учебы во Фребелевском институте, педологией, отвергнутой сестрой педагогики, новой религией “движения” в студии Рабенек, впоследствии театром, журнализмом, умилялся ее трогательной убежденностью в “высшей пользе”, когда одно увлечение сменялось другим, и потому надеялся, что увлечение “большевизмом” в его беспартийном варианте не повлечет за собой вступления в партию. Впрочем, ее и не приняли бы – жена вредителя, врага народа… Но существовало еще одно препятствие внутреннего характера: существовала граница, которую Маруся вряд ли перешла бы – она была по сути человеком богемным, и всякая дисциплина, а особенно жесткая партийная, была для нее неприемлема. Это Яков ходил на службу с юных лет, Маруся никогда не связывала себя с рутинной службой – до конца жизни самым страшным жупелом для нее было “переворачивать номерок”, то есть ходить ежедневно на службу к определенному часу, без опозданий, отмечая свой приход и уход на специальной доске с номерками, обозначающими присутствие сотрудника.
Еще одна мысль тревожила Якова: он знал Марусину внушаемость, подозревал, что она подпала под какое-то новое сильное влияние. Мужское влияние. Яков не был ревнив, хотя в юности Маруся неосознанно часто его провоцировала рассказами о сугубом внимании к ней со стороны значительных и интересных мужчин. Скорее, не рассказами, а письмами… Но Яков принимал ее успех даже с некоторой тщеславной гордостью. Он вполне понимал тех мужчин, которые проявляли интерес к его невесте, потом к жене… Привлекательность ее была такова, что Якову и в голову не пришло бы сравнивать ее с другими женщинами: в прелести своей она превосходила всех… Даже в своих острых приступах ревности, которым была подвержена, она не теряла своего очарования.
Ревность ее была беспочвенна: Яков не изменял своей жене. Но нельзя сказать, что Якову не нравились другие женщины. Нравились. Очень нравились… В юности он был смертельно влюблен в одну гимназистку, Лидию, но она предпочла ему другого юношу. Тогда, в семнадцать лет, он пережил во всей полноте опыт отвергнутости. Еще раньше ему нравилась дочка соседа-архитектора Коваленко, нравилась сестра одного приятеля, еще одна знакомая курсистка… Позже, уже когда он был женат на Марусе, ему нравилась медсестра Валентина Белоглазова, которая делала ему вливания в Харькове, нравилась Надежда Николаевна Бельская, секретарь в Наркомате труда, где он часто бывал. Последняя нравилась ему сильно, и он ей нравился, и она давала ему это понять… Не глаз, а совсем другой орган, жадный до наслаждений, посылал ему сигнал, который он неизменно отклонял. Он контролировал свое тело и не шел у него на поводу… и вообще, приняв постулат о первичности материи и вторичности духа, супруги прекрасно взаимоиспользовали тело для супружеской радости, но седьмую заповедь почитали священной.
Вот на этом месте у Маруси происходил какой-то сбой: почему же так больно чувствовать, что другая женщина нравится мужу. Изменять-то он не изменяет – в чем и клянется… но если его влечет к другой женщине и только соображения морали останавливают, тогда что это такое – мораль? Не дух ли сплошной? Так не выше ли он плоти? Тут Маруся уставала и начинала плакать… но при этом она настаивала на полной честности отношений и постоянно терзала себя исторгаемыми из мужа исповедями о том, как реагирует его организм на ту или иную даму…
Но теперь это была область Яшиных воспоминаний, которые могли вызвать только грустную улыбку. Поскольку настроение жены он не мог ни исправить, ни изменить, он откладывал выяснение и восстановление отношений до того времени, когда сможет обнять ее худенькие плечики, и отгонял от себя ревнивое опасение, что кто-то другой руководит Марусиными настроениями, мыслями, обнимает эти плечики и делает все прочее обыкновенное, в чем нет ни красоты, ни тайны, а лишь согласованные механические движения… Прожигали детали – запрокинутая голова, синие веночки на шее, перламутрово-серый глаз, выглядывающий в щелку полусомкнутых век… и продольная ямка на подбородке… Но мысли и воспоминания эти он отгонял, направлял свою энергию на производительную, как он говорил, жизнь – ходил на службу, придумывая всякие дополнительные заработки вроде частных уроков иностранных языков и музыки, обустраивал свою жизнь, отправлял в Москву деньги и посылки, которые, как правило, шли в другом направлении: из Москвы – в Бийск, к ссыльным.
Письма из дому приходили плохие. Маруся вытаскивала из прошлого все их расхождения, художественного или политического характера, наполняла их новой энергией. Яков пускался в объяснения, конфликт приобретал свежесть, и так по любому поводу, пока Яков не понял, что Маруся ищет ссоры… И ответы его становились все более сдержанными, а интервалы между письмами все более длинными.
Одновременно вспыхнула экзема с невиданной силой – руки, ноги были покрыты сухой коркой, которая взрывалась мелкими мокнущими язвочками, и все это зудело, жгло и не давало житья. Днем он волевым усилием сдерживал себя, а ночью, засыпая, раздирал себя до крови. Просыпаясь от боли, он снова засыпал, выпадал в какое-то странное состояние, в котором сознание приходило к соглашению с нестерпимым зудом: я сплю, и во сне я могу расчесывать эти раны…
Тема здоровья стала одной из самых безопасных в переписке, и он написал однажды жене: экзема так разыгралась, что освобождает от многих печальных мыслей, которые могли бы прийти в голову.