Набоков: рисунок судьбы - Годинер Эстер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По этой причине Герман Иванович Буш, повально насмешивший всю аудиторию чтением своей «философской трагедии» (специалистами определяемой как пародия на символистскую драму), побудил Фёдора Константиновича, никакого интереса и толку для себя в его выступлении не усмотревшего, вслед за Кончеевым, не дожидаясь прений, покинуть собрание. И это было вдвойне правильное решение. Во-первых, потому, что на его месте разве только совсем уж завзятому криптоману-филологу могло бы прийти в голову целенаправленно искать в невиннейшем Буше тайного носителя двойной аллюзии – и не на кого-нибудь, а на центральных героев «Пиковой дамы» и «Египетских ночей», – и только потому, что Буша зовут Герман, и он, обрусевший немец из Риги, как и итальянец из «Египетских ночей», – тоже иностранец, и тоже явился на своё чтение при чёрном галстуке.
По недостаточности условий, сходу и однозначно разгадка аллюзий в данном случае сомнительна. И уж тем более, только язвительным произволом автора «совершенно недоходный лоб» Буша, автором же с умыслом и надёжно зомбированный, бессознательно напророчил перипетии матримониальных приключений Фёдора и Зины, когда персонаж, обозначенный как С п у т н и к, изрекает: «Всё есть судьба…», – и расстроенная Т о р г о- в к а Р а з н ы х Ц в е т о в признаётся своей товарке: «Да, мне гадалка сказала, что моя дочь выйдет замуж за вчерашнего прохожего», на что Д о ч ь отвечает: «Ах, я даже его не заметила», – «И он не заметил её», – заключает этот содержательный разговор та же товарка, Т о р г о в к а Л и л и й.13361 Распознавательная ценность этого квази-провидения кажется столь же туманной и надуманной, сколь и художественная ценность нарочито претенциозного, а на самом деле комически беспомощного произведения Буша: всё, что можно извлечь из предсказаний гадалки (хотя на самом деле прогноз здесь даёт, собственной персоной и для своих собственных нужд, писатель Сирин-Набоков), – это что некая анонимная будущая пара пока являет собой всего-навсего прохожих, не способных даже «заметить» друг друга.
В этом контексте ожидать от Фёдора, что он (даже если бы и смутно догадывался о каких-то классических коннотациях, связанных с Бушем), мог бы принять на свой счёт вышеуказанные пророчества, – означало бы заподозрить его в расположенности к клинической паранойе, пока что за ним не замеченной. Так что никакого резона зацикливаться на прозрениях гадалки у Фёдора не было, и автор, зная, что вот-вот прозвучит: «Занавес», и его подопечный немедля покинет опостылевшее собрание, решает срочно его задержать, чтобы с помощью новой, гораздо легче поддающейся разгадке провокации, проверить, сработает ли она.
На этот раз не гадательно, а совершенно очевидно и срочно дело касалось лично Фёдора Константиновича: «…началось через всю комнату путешествие пустой папиросной коробочки (курсив мой – Э.Г.), на которой толстый адвокат написал что-то, и все наблюдали за этапами её пути, написано было, верно, что-то чрезвычайно смешное (курсив мой – Э.Г.), но никто не читал, она честно шла из руки в руки, направляясь к Фёдору Константиновичу, и когда наконец добралась до него, то он прочёл на ней: “Мне надо будет потом переговорить с вами о маленьком деле”».13372 Оказалось, как объяснил в перерыве адресату записки адвокат Чарский, что некоему клиенту требовалось «перевести на немецкий кое-какие свои бумаги для бракоразводного процесса… Там … служит одна русская барышня, но она, кажется, сумеет сделать только часть, надо ещё помощника. Вы бы взялись за это?».13381
На оставшихся шести страницах первой главы места для ответа на этот вопрос не нашлось, – они все посвящены общению Фёдора с Кончеевым. Зато на седьмой странице второй главы читатель обнаружит доверительные признания Фёдора, этот ответ и дающие: «Застенчивый и взыскательный … он уже не мог принуждать себя к общению с людьми для заработка или забавы, а потому был беден и одинок. И, как бы назло ходячей судьбе, было приятно вспоминать, как однажды летом он не поехал на вечер в “загородной вилле” исключительно потому, что Чернышевские предупредили его, что там будет человек, который “может быть ему полезен”, или как прошлой осенью не удосужился снестись с бракоразводной конторой, где требовался переводчик, – оттого, что сочинял драму в стихах, оттого, что адвокат, суливший ему этот заработок, был докучлив и глуп, оттого, наконец, что слишком откладывал, и потом уж не мог решиться».13392
Объяснение исчерпывающее. И никакого отношения к аллюзиям – были они или нет – всерьёз не имеющее. А если бы и мелькнули они на миг в связи с фамилией адвоката Чарского, – что, при эрудиции и памяти героя, сопоставимых с авторскими, не только не исключено, но более чем вероятно, – то, как, похоже, и предвидел внешний наблюдатель курсирующей к Фёдору записки, никаких параллелей и тем более рекомендаций к действиям это повлечь не могло. Напротив, Фёдор воспринял бы сопоставление адвоката Чарского с тем, пушкинским Чарским, скорее всего, как чрезвычайно смешное, а деловое предложение мог счесть не стоящим даже пустой папиросной коробочки, на которой оно было отправлено в путешествие через всё собрание. И упрекать героя в том, что он, не поняв какие-то «знаки и символы», упустил, «проворонил», как полагает Долинин, знакомство с Зиной,13403 – означает, что называется, валить с больной головы на здоровую. Не Фёдор тому виной, а то, что Набоков, согласно своей метафизике, но устами своего протагониста, ближе к концу романа, с оглядкой на прошлое, назовёт «ошибками судьбы». Не Фёдор слеп – судьба слепа, раз за разом подсылая ему негодных посредников, да ещё и в обстоятельствах, при которых толком «заметить» друг друга Фёдору и Зине затруднительно.
Не на литературных коннотациях строит Фёдор свою судьбу – «жизнетворческие» интенции символистского толка ему чужды; для него жизнь – это жизнь, а не спектакль, обставленный декорациями в подражание кому-то или чему-то, – при всей важности литературного его призвания. И жизнь, как подсказывает ему его персональный Творец, «неведомый игрок», сочиняющий своего питомца, строится прежде всего «по законам его индивидуальности», от природы в нём заложенной, но и допускающей свободу выбора. Для Фёдора главное – не «проворонить» самого себя, не разменять данный ему ДАР на лишнюю, суетную трату времени и сил. Тогда, при соблюдении этих условий, и коль скоро оба они, Фёдор и Зина, своей, только им предназначенной судьбы будут заслуживать, – и она постепенно подстроится, методом проб и ошибок доказывая свою обучаемость; пока, наконец, нам не представится возможность оказаться свидетелями замечательной сцены в третьей главе, когда Зина, идеальная читательница Фёдора, протянет ему на подпись (только фамилию!) изрядно уже потрёпанный, два года назад изданный и тогда ещё только что купленный, а теперь читанный-перечитанный ею – тот самый, первый его «сборничек» стихов. Вот тогда и определится для них обоих место и время «заметить» друг друга.13411
Пока же Фёдор отправляется на первую встречу с Кончеевым. Первое, чем определяется этот персонаж, – его совершеннейшей, равно для героя и для автора, первостепенной необходимостью: если бы Кончеева не было, его бы следовало выдумать, – и он был выдуман, этот «всё понимающий человек». Такого (или таких) в окружении Набокова не было. Даже Ходасевич, чаще всего фигурирующий в филологической литературе как прообраз Кончеева, полностью, видимо, не удовлетворял потребность Набокова в идеальном – а значит, неизбежно, в чём-то воображаемом – одновременно сопернике и сообщнике. Так что выкраивать Кончеева приходилось всё-таки, главным образом, из собственного материала, в чём Набоков позднее, в предисловии к американскому изданию «Дара» (1952), и сам признавался. Смысл фамилии Кончеева амбивалентен: он, с одной стороны, кончает, завершает классическую традицию русской поэзии, но с другой – он залог и носитель её творческого продолжения: «…по написанию она напоминает английское слов conch, что отсылает к символике раковины как источника неумирающего звука, связывающей её с поэзией и музыкой».13422