Черный Ферзь - Михаил Савеличев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зачем он вскочил, нарушая субординацию, — тебя не спрашивают, ты и не высовывайся, — так и осталось неизвестным. Может и впрямь желал признаться, что чихнул. Почему бы и нет? Могли ведь двое одновременно начихать на речь Господина Председателя? Могли.
А может вскочил по давней привычке принимать на свой счет все задаваемые Господином Председателем вопросы, что его и сгубило — стоило тщедушной фигурке воздвигнуться над согбенной славной порослью, как его тут же нанизала на жало подоспевшая оса, скусила и сжевала голову, отчего из разорванной шеи ударил фонтан крови, окропив сидящих. Подлетели еще осы, и, надсадно гудя, принялись за тошнотворное пиршество. В несколько мгновений от тела Уст Господина Председателя ничего не осталось, не считая расплывающиеся там и тут лужи крови, да редкие ошметки мяса, упавшие с осиных жевал.
Господина Председателя жертвенный поступок Уст нисколько не обманул, ибо он продолжал яростно вращать глазом и обильно пускать слюни:
— Кто чихнул?!
Потрясенной ужасной смертью замарашке показалось, что бельмастое око вперилось прямо в нее, осмелившуюся взглянуть в лицо Господина Председателя, дабы проверить — поверил ли он, что проступок совершил Уста. Она обмерла и еще с большим ужасом (если такое вообще возможно) почувствовала, что под ней растекается горячая лужа. Замарашка зажалась, но моча изливалась без удержу, да так обильно, будто она специально копила ее к такому знаменательному событию.
И еще она поняла, что выдала себя с головой. Полностью и бесповоротно призналась в содеянном, за которое поплатился жизнью ни в чем не повинный плешивец. Вот только сил подняться у нее нет. Противно сидеть в луже, ощущая как все больше и больше взглядов скрещиваются на ней — сорной поросли, недостойной Высокого Прививания. Все тело стало будто жидким — этакий кожаный мешочек, наполненный водой, которая струйкой изливается из нее. Еще чуть-чуть и тельце окончательно сдуется, распластается по полу грязной тряпкой.
Не в силах вынести позора, замарашка пробормотала:
— Э… это… я чи… чих… нула, я… я… — в носу вновь засвербило и, она опять оглушительно чихнула, доказывая собственную вину.
Замарашка кожей ощутила как вокруг образовывается пустота. Вроде только сейчас она чувствовала себя пусть и подгнившим, но все же добрым ростком славной поросли, взращенным во славу Высокой Теории Прививания, а теперь бездна разверзлась между ней, обмочившейся и обчихавшейся замарашкой, и всеми остальными, с гневом разглядывающих отпавший от общего древа росток.
И словно усугубляя вину, ибо отчаяние придало ей дотоле не испытываемую храбрость, замарашка громко и четко повторила:
— Это я чихнула, Господин Председатель!
Наверное, следовало распластаться в ниц, уткнуться носом в поёлы и смиренно ожидать посмертной участи — пополнить ли гроздья донорских тел, превратиться в обросший крючьями-испарителями бурдючок для столь любимых Господином Председателем алапайчиков или незатейливо пойти на корм осам. Но обессиленное смелым поступком тело отказывалось двигаться, поэтому замарашка так и продолжала сидеть на своем месте, таращась круглыми глазами на колоссальную фигуру Господина Председателя.
— Грррм… — пробурчал Господин Председатель. — Грррм…
Громадные пальцы руки как-то необычно прищелкнули, и все внезапно успокоилось — осы прекратили барражировать и вернулись на шесты под светло-зелеными наростами гнезд, откуда доносилось шуршание личинок, донорские тела обвисли, перестав дрыгаться от выкачиваемой из них крови, и вообще — в зале воцарили покой и умиротворение, как и полагается там, где торжествует Высокая Теория Прививания.
— Будьте здоровы, товарищ, — глубина и мягкость вернулись в голос Господина Председателя.
Замарашка не поверила ушам. Ей, чахлому привою славного древа Человека Воспитанного, совершившей столь недостойный для столь гордо звучащего звания проступок, да еще отяготившей его трусостью и недержанием, ей, замарашке, Господин Председатель желает здоровья, да еще называет непонятным, но невероятно теплым и даже каким-то сытым словом «товарищ». И по тщедушному тельцу разливается истома, во рту становится невообразимо приятно, точно давным-давно забытый вкус каким-то чудом вернулся, обволок почти отучившийся ощущать что-то, кроме рыбьей чешуи и костей, язык невероятной нежностью. В ней прятались крупинки, и от соприкосновения с вкусовыми пупырышками они взрывались, пронзая тело от макушки головы до пяток чуть ли не судорогами, но не болезненными, а очень и очень приятственными…
Теттигонии казалось, что она без остатка высосет эту ярко-оранжевую жидкость, да еще и банку вылижет досуха, но странное ощущение наполненности накатывало с каждым глотком, захлестывало черную пустоту, ставшей неотъемлемой частью тщедушного тельца, и даже обладавшей над ним властью, заставляя постоянно думать о том, чем набить живот, и делать все, что она только могла, дабы набить живот, а когда живот оказывался набитым, то пустота с легкостью слизывала очередную порцию жратвы, становясь еще больше и еще ненасытнее.
И вот ее нет. Черная пустота исчезла. Испарилась без следа. Оставив замарашку одну-одинешеньку. Но Теттигония нисколько не опечалилась.
Переведя дух, она вновь поднесла к губам банку и поняла, что больше не хочет. Не потому что в нее не поместится ни капельки, а если и поместится, то вызывет болезненность в туго набитом животе, которую необходимо переждать, чтобы вновь скармливать черной дыре новые порции рыбы или другой съедобной дряни. А потому что… потому что… Нужное слово никак не приходило ей в голову, пока ржавоглазый, внимательно наблюдавший за ней, вдруг не спросил:
— Объелась?
Объелась!
— Угу, — с трудом выдохнула Теттигония и отставила банку. Больше ничего не хотелось.
— Человек, удовлетворенный желудочно, — усмехнулся ржавоглазый. — Ну-ну, поглядим.
Что там собирался поглядеть ржавоглазый Теттигония не поняла, а переспросить не успела, погрузившись в сон. Сон тоже получился странный — без сновидений. Просто сон и все.
Кажется они опять шли. Точнее, она вновь ехала на закорках, удобно положив голову на твердое плечо ржавоглазого, наконец-то догадавшись зачем тот привязал ей дурацкую куклу, которая смягчала тряску и не давала пластинам бронежилета натирать щеку.
Иногда замарашка приоткрывала глаза, и тогда ей в голову приходили до того странные мысли, что хотелось тут же поймать их голыми руками, словно вертких рыбешек, и выбросить туда, откуда они приплыли. Мысли были не то чтобы совсем непонятные, но неожиданные.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});