Фаворит. Том 1. Его императрица - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Рубикон наши смельчаки уже переходили.
– Кто, например? – удивился Генрих.
– Мой генерал и камергер Потемкин!
– Это очень опасно для… вас, – ответил гость.
Утром Екатерина невнимательно выслушала доклад генерал-прокурора о волнениях на Яике и перебила Вяземского вопросом:
– Удалось вам выяснить о Симонисе-Эфраиме?
– В этом деле, увы, замешан сам король.
– Тем лучше! У меня в Европе давняя репутация дамы скандальной, и мне остается только подтвердить ее…
9. Позорное удаление
Еще летом бригаду усилили запорожцами, и Потемкин любил гостевать в их безалаберном коше, где пил горилку, заедая ее салом с чесноком, кормился кулешом и мамалыгой, благодарил:
– Спасибо, що нагодували казака…
Имен и фамилий запорожцы не ведали, двух ординарцев Потемкина прозвали Пискун и Самодрыга (у первого голос тонок, второй во сне ногой дергал); самого же генерала запорожцы именовали «Грицко Нечёса» – за его вечно лохматую голову. Осенью, когда армия занимала винтер-квартиры, Румянцев позвал Потемкина к обеду, а тот к столу званому опоздал.
– Ты у нас, неряха, живешь по пословице: шасть к обедне – там отпели, вмиг к обеду – там отъели, ты в кабак – только так!
Румянцев поселился в просторной молдаванской мазанке, где восемь дымчатых кошек грелись на лежанке, сладко мурлыча. В утешение за выговор он сказал Потемкину, что отпустит его в продолжительный отпуск до Петербурга, с тем чтобы весною возвратился:
– Исправностью кавалерии отдых ты заслужил…
Румянцев заранее предупредил Екатерину письмом, что Потемкин, «имеющий большие способности, может сделать о земле, где театр войны состоял, обширные и дальновидные замечания». Никто фельдмаршала за язык не тянул, когда в реляциях он восхвалял боевые заслуги Потемкина. Придворные конъюнктуры, которые полководцу иногда и приходилось учитывать, в этом случае не имели значения, ибо камергер от двора был далек.
Плотно поели, винцом согрешили, настала пора прощаться:
– С богом! – благословил Румянцев гостя столь раскатисто, что все восемь кошек прыснули с лежанки в разные стороны…
Пискун и Самодрыга сопровождали Потемкина до самого Чигирина. Старый шлях был разбит копытами кавалерии, пушки и вагенбурги оставили глубокие колеи, заливаемые дождями. День и ночь качка в седле да пение дремлющих запорожцев:
Пугу, братцы, пугу,Пугу, запорожцы, —Едет казак с Лугу,Кажуть ему хлопцы…
Осень за Чигирином была благодатная; свежая, пропитанная ароматами увядающих трав и фруктов. Потемкин в Лубнах купил за гроши развалюху-коляску, расстался с запорожцами, поехал один – на Москву! Но в распутье дорог кольнуло вдруг сердце небывалой печалью: вспомнилась смоленская глухомань, где в тихой Чижовке плещутся чистоплотные домовитые бобры, где лоси бережно несут свои рога к вечернему водопою, а на суках могучих дерев, что свисают над тропами, сидят кругломордые желтоглазые рыси…
Поразмыслив, он пихнул возницу в спину:
– Через Путивль на Брянск… в Смоленщину!
* * *Потемкин родственником был плохим, сыном равнодушным, братом никудышным. Еще в Петербурге, получая письма от безграмотной матери, он складывал их за икону, говоря рассеянно: «Пущай на божнице отлежатся», – и забывал о них! Потому и был крайне удивлен, когда узнал, что стал уже дядей, и полно новой родни…
Сладкой судорогой свело ему горло – коляска прокатила мимо той обветшалой баньки, в которой родился он, чтобы вкусить горьких плодов от сладкого древа жизни. Деревенские ребятишки, посинев от холода, ловили в Чижовке раков, дивились, из-под ладоней – что за барин едет? Маменька, окруженная бабами на дворе усадьбы, руководила варением ягод на зиму, крикливо надзирала за квашением капусты. Мохнатые бронзовые пчелы, гудя, летели из отцветшего сада. Завидев сына, мать воскликнула:
– А я-то думала, что убили тебя… Никаких весточек!
Потемкин, растрогавшись, даже всплакнул в старенькую кацавейку. Едва оглядел дом своего детства, как при разборе багажа начались обиды:
– Не уважил меня ты, сыночек! Другие-то коли с войны едут, так всякого добра навезут. А ты своей же родной маменьке даже платочка застиранного не привез, чтобы старость ее утешать… Одни книжки за собою таскаешь! А на што тебе их столько-то? Купил бы одну – и читай на здоровье. Ведь любую раскрой – во всех буковки одинаковы. А ведь все оне, чай, гривен пять стоят. На эти б денежки лучше бы сахарком меня побаловал.
– На меду живя, кто же сахару просит?..
Дарья Васильевна малость притихла, когда сведала от сыночка, что карьер у него вполне исправный – уже в генералы вышел.
– Сколь же ты нонеча денег от казны забираешь?
– Откуда деньги? В долгу – как в шелку.
– На что ж доходы твои, сынок, убегают?
– На разное. Одеколоны много денег берут.
– Избаловался ты, как я погляжу. Батюшка твой причуд этих не заводил. Вот уж скромник-то был, диколонов твоих и не нюхивал. Едино водочкой да наливочками душеньку безгрешную тешил!
Потемкин оправдывался, что с тех пор, как глаза лишился, у него головные боли бывают, и тут одеколон кстати:
– Голову им поливаю. Полью разок – бутылочки нету.
– К дохтуру сходи, – посоветовала маменька.
– А ну их всех… – отвечал Потемкин.
С опросу маменьки узнал он, что две сестрицы уже лежат на сельских погостах, упокоились навеки в бездетности. Пелагеюшка с Марьей за мужьями по разным службам таскаются, первая-то – за Высоцким, что уже бригадир, а вторая – за Самойловым, у них теперь сын взрослый и доченька – Сашка да Катенька.
– Повидать бы кого, – сказал Потемкин.
– От генеральского визита кто же откажется?
Энгельгардты жили неподалеку в именьишке своем, едва сводя концы с концами. Сестрица Алена в замужестве была удачлива, ее Васенька Энгельгардт парень был добрый, веселый, а потомство у них – один только мальчик, остальные все девки. Григорий Александрович даже растерялся, когда в сенях окружили его разом шестеро племянниц, резвых замарашек.
– Ох, не запомнить вас: Санька, Варька, Катя… а ты кто?
– Танька я, – пропищала самая младшенькая.
Он взял ее на руки, на нем повисли и остальные:
– Дядечка приехал… генерал кривенький! Уррра-а…
А племянник, сидя на полу, усердно стучал в игрушечный барабанчик. Васенька с Аленой пошушукались, стали таскать с кухни что бог послал. Сестра, радостно обомлевшая, суетилась:
– Уж не взыщи, Гриша, мы скудненько живем, по-деревенски.
– Не старайся, – говорил Потемкин. – Я не балован…
Сначала пили липец, потом Алена подала варенуху (мед, разваренный с фруктами и корицей). Племянницы стали тут танцевать перед дядюшкой, игриво распевая свежими голосочками:
Ты скажи, моя прекрасна,Что я должен ожидать?Неизвестность мне ужасна,Заставляет трепетать.
Шурин, подливая Потемкину до краев, жаловался:
– Драть бы их всех, да рук не хватает. Одну схватишь, выпорешь – глядь, другая кота за хвост тащит, я – за ней. А тут третья уголь из печи взяла, всем младшим усы рисует… Морока мне с девками! Хоть бы росли скорее – всех по гарнизонам раздам!
Племянницы плыли на цыпочках, румяные, счастливые:
Иль я тем тебя прогневал,Раскрасавушка моя,Что рабом себя соделалКрасы вечной твоея?..
Потемкину приглянулись Варенька с Танечкой, а Наденька была дурнушкой, рыжая, и он, опьянев, сказал ей с огорчением:
– Эх, Надежда ты моя – безнадежная…
Ночевал на сеновале, и ближе к ночи пришла она:
– Дядечка родненький, отчего ж это я безнадежная?
– Не горюй, и тебя счастье не минует.
На лошадях с бубенчиками, когда на взгорьях еще краснели клены и ярилась прибитая утренником рябинка, по первопутку навестил он сельцо Сутолоки, что лежало в восьми верстах от Чижова. Здесь жили Глинки,[19] и Потемкин малость робел от предстоящего свидания: с детства помнились слухи на Духовщине, что его маменька, распалясь романсами, согрешила с молодцом Гришею Глинкой…
На крыльце усадьбы Сутолок стоял сгорбленный старец в ушастом картузе, одежонка на нем была самая затрапезная.
– Гриц? – вскрикнул он. – Никак ты, Гриц? Вот каким стал Григорий Андреевич Глинка, бывший певец и богатырь, а ныне хорунжий смоленской шляхты в отставке.
Потемкин приник к нему, как к отцу, замер.
– Ну, пойдем… простынешь, – зазывал его Глинка.
Старенькие клавесины рассыхались в углу; поверх них неряшливой кипой лежали ноты – из Лейпцига, фирмы Брейткопфа.