Я, Елизавета - Розалин Майлз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Безмозглая, но сильная – сильная, как ослепленный Самсон в Газе, моловший в доме узников[1]. Как и великий израильтянин, она обладала сверхъестественным даром, даром разрушения.
Дщерь раздора, рожденная во время войны, вскормленная раздорами, словно инкуб, – вот кто она была.
И с собою она приносила разлад, это была ее стихия, в которой она двигалась, расцветала, жила. Она не желала, не могла прекратить заговоры, отказаться от попытки науськать на меня других католических владык. И так моя песенка «Уйди, любовь» сменилась чередой нескончаемых военных маршей.
Белла, Беллона, Белладонна.
Белла, прекрасная, ведь я была прекрасна, когда Робин меня любил.
Беллона, ибо я стала богиней войны.
Белладонна, белена – та, чья красота была отравленной, моя отрава и моя беда, причина войны, охватившей весь мир, – проклятая сонная одурь, Мария…
Arma virumque cano…[2].
Армия, оружье и мужи.
Армия, Армада, Армагеддон.
Ибо Филипп, гниющий в Испании, по-прежнему меня любил той любовью, которая зовется смертельной ненавистью.
Глава 1
Норфолк поплатился за свои грехи головой, а мне не пришлось расплачиваться за свои телом, я избегла участи Евы, мои месячные подтвердили, что я не жду ребенка. Но я расплачивалась, о, я расплачивалась, будьте уверены! Из-за этой измены я лишилась Робина, утратила душевный покой в собственном королевстве, и с тех пор меня повсюду преследовал» зловещий шепот: она или ты, ее жизнь или твоя…
Вышла бы я за Робина? Он не был королевского рода, и моя кровь восставала против этого союза: орел берет орлицу, львица делит ложе со львом.
Мои лорды не потерпели бы Робина, они бы так или иначе его растерзали. Однако ни закон, ни обычай не препятствовали нашему браку – мой отец женился на женщинах много ниже себя. Робин был царственен от природы, а на примере сестры Марии я видела, что значит вручить свою судьбу мужчине, царственному только по имени!
И прав был Мариин посланник, шотландский лэрд Мелвилл: я просто не желала отдавать мужчине главенство над собой и своим королевством, раз могла быть сама королем и королевой. Да, отчасти это верно, слишком много я видела женщин, страдавших под грубым мужским гнетом. Но, думаю, я бы всегда правила Робином, а не он мною, он всегда любил меня, а те, другие, никогда не любили своих жен. Боялась ли я рожать? Еще бы! Конечно! Как все женщины. Но этот страх не мешал им делить с мужчиной постель. Хотела ли я делить постель с Робином? Еще бы! Конечно! Конечно!
Как все влюбленные, я полагала, я верила, что могу принадлежать и ему, и себе. Но никогда я не могла бы принадлежать и ему, и Англии. Когда Англия взывает, осаждаемая со всех сторон псами вроде Норфолка, вампирами вроде Марии, кто должен отдать за нее свою кровь, как не я, чьи нервы, кости и жилы должны трещать и рваться ради нее, как не мои, чье сердце должно разбиться, как не мое?
Тот, кто утверждает, что страдание облагораживает, никогда не страдал по-настоящему.
Мой мир и люди в нем стали не правдоподобно уродливыми. Я словно впервые их увидела: страшного хромого нищего, одноглазую старую каргу, увечных, беззубых, рябых, слюнявых дураков, делающих под себя идиотов, чумных крыс, повешенных собак. Я стала угрюмой, крикливой, раздражительной и, когда на меня находило, металась, как флюгер, от злобы к тоске. И в таком состоянии изображать любвеобильную девицу, притворяться невестой на выданье? Возможно ли?
Англия ожидает…[3].
О, как это было трудно! Однако мое тело должно было по-прежнему служить Англии – новые козни маразматика Папы и его прихвостня Ридольфи вынуждали искать союзников в Европе, которая заметно охладевала к нам с каждым днем. Что мне оставалось, кроме как строить глазки возможным женихам, завлекать их всеми правдами и не правдами?
И это было еще не самое страшное в моем чистилище.
«Она посягает на ваш трон – на вашу жизнь».
Объединенный страхом за мою жизнь, парламент устами своих ораторов требовал Марииной крови, требовал уничтожить «чудовищного дракона, вместилище всякого зла». А я, хоть и желала ей смерти, не могла стать ее палачом.
Кажется, я одна во всей Англии видела опасность: какой будет ее смерть, такой будет и моя; тем, кто разделается с ней, ничто не помешает так же поступить со мной! И того они не видели, самоуверенные, надутые мужчины, что всякий удар по Марии придется и по ее сыну, маленькому Якову, кому я, ради Англии, покровительствовала больше, чем просто крестнику.
В одиночку стояла я в ревущей палате общин, средь разверстых ртов, из которых несло кислятиной и цареубийством, в одиночку отражала рвущуюся из всех глоток злобу.
– Что? – орала я. – Отдать на растерзание коршунам голубку, прилетевшую ко мне искать защиты от бури?
– Тогда идите замуж! Замуж! – лаяли они.
Боже, неужто мне никуда от этого не деться?
«Что я могу предложить?» – вопрошала я вечерами зеркало и вздрагивала от его честного ответа. Унылая старая дева на исходе четвертого десятка, чей первый цвет облетел, кожа поблекла от переживаний, пожелтела от ночных слез, отмечена роковыми черточками, горькими морщинами вокруг рта – рта, в котором недостает многих зубов, а те, что остались, желтеют, невзирая на все мази и порошки из арсенала Парри, золотые зубочистки, полоскание белым вином, уксусом и медом…
Притом же товарец был теперь подпорченный, фарфор с трещинкой. Ибо нетронутой меня уже никак не назовешь. Однако изъян этот незаметный… Осмелюсь ли я назвать себя, как говорят поднаторевшие в этих делах французы, demi-vierge, что буквально означает полудева, а другими словами – гулящая девка?
Не девственница и не женщина?
Уж не говоря про другую трещину, про мое разбитое сердце. В тот вечер я пыталась поговорить с Робином.
– Робин, я…
Он грустно-прегрустно покачал головой, приложил палец к моим губам, поцеловал мне руку и вышел.
На другой день мне принесли «любовный узел» из одних жемчужин – жемчужин девственности, жемчужин-слез. Я плакала над ними в три ручья.
И в таком состоянии выставлять себя на торги?
Однако что будет с нами, что будет с Англией, если я этого не сделаю?
Как всегда, всякий мой поступок, всякое мое слово передавались из уст в уста. Повсюду пели:
Я твой миленький дружок,Англией зовуся я,Бесс, скажи, что ты моя.
– Народ сложил балладу в вашу честь, мадам, – сказал Сассекс как-то ранним мартовским утром. – На рынках и овечьих ярмарках распевают, как Англия вас любит. – Он тряхнул седой головой и подозвал пажа. – Ну-ка, мальчик, ты тоже слышал – не вспомнишь ли?
И мальчик без лишних слов запел чистым, переливчатым дискантом:
Вот тебе моя рука,Англия, любовь моя.
– Славно спето, сударь! – Сассекс с размаху хлопнул его по спине. От меня крошечный певец получил кое-что поприятнее – золотой.
Но в глазах моих стояли слезы, они резали, как осколки стекла.
Неужто я навеки обручена с Англией?
И должна плакать, чтобы Англия веселилась?
Надо мной и так потешались за глаза, я уверена, покуда я рыдала и бесилась в своей спальне, смеялись над моим одиночеством, теперь, когда Робин меня бросил.
Бросил?
Судя по синякам вокруг его зорких глаз, он думал как раз наоборот. Мы по-прежнему гуляли, говорили, спорили в совете и не только там, даже танцевали, а если и горевали, то украдкой, не на людях. День и ночь мы были словно под прицелом. Никто не знал, что между нами произошло, но все видели, что мы изменились. Жатва застала нас в одном из утомительных торжественных путешествий, которые так восхищали народ. А на следующее лето мы объехали аж пять моих графств, Бедфорд и Беркшир, Гертфорд и Уорвикшир, мимо Уотфорда до Ретленда и Лестершира на севере.
И Лестер, то есть бывший Робин, ехал в моей свите, хотя и не рядом со мной. Но даже издали я видела, что он больше не безутешен, все придворные дамы вились вокруг него, как мотыльки вкруг свечи. А особенно – эти нахалки, дочери моего двоюродного деда Говарда, леди Фрэнсис и вторая, Дуглас по матери, та, что вышла за лорда Шеффилда…
…а я-то – я танцевала на ее свадьбе – откуда мне было знать?
…эта Дуглас и ее сестрица, две мелких гарпии, бились за каждый его взгляд, а я, как девушка из старой сказки, сидела, ходила, танцевала на острых ножах, покуда они заигрывали с ним, разыгрывали его между собой и неизбежно проигрывали вездесущей, завистливой, остроглазой Леттис, которая прочно вообразила себя среди прочих дам чуть ли не королевой.
А я – я тоже играла, куда смелее, быстрее, свободнее, искуснее, чем он сам.