Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он торопливо исчез в водовороте Серебряковской. Ване было неприятно его враждебное и пренебрежительное отношение к войне и военным, он чувствовал себя немножко оскорбленным за армию, но с другой стороны, много правды было в его словах о беспорядках и всякого рода безобразиях как в тылу, так и на фронте. И еще неприятнее было то, что он постеснился спросить его о Фене. Расплатившись, он пошел по Серебряковской, то и дело козыряя бесчисленным офицерам, толпившимся на широких тротуарах. Оборванные мальчишки сновали по улицам и, надсаживаясь, из всех сил кричали: «Экстринные тилиграммы! Только что получены! Экстринные тилиграммы!..» Ваня купил еще влажный узенький листочек — бумаги газетам уже не хватало — и остановился у окна какого-то магазина мод, чтобы прочесть телеграммы. Содержание их было обычное: мы где-то выпрямили фронт и отошли на заранее подготовленные позиции. В Германии был страшный голод, и она была накануне революции. Доблестные американцы заявили, что они будут биться за цивилизацию и справедливость до последней капли крови… Было противно…
А сзади в зеркальное окно широко раскрытыми глазами и испуганно, и радостно, смотрела на него Феня. Она была в смятении: показаться ему? Позвать? Стыдно, страшно… Дать ему уйти? Невозможно!.. В самой глубине души мадам Жозефин из Варшавы еще тлело горячее воспоминание о стройном красивом мальчике с бурными речами, искрометными глазами и о его ласках. Конечно, идти жизнью с ее Яковом Григорьевичем куда спокойнее и тверже, но иногда в минуты меланхолии она вспоминала о Ване и — плакала. И вот теперь он вдруг встал перед ней, такой возмужавший, суровый, с так знакомой ей гневной складочкой между бровей, затерявшийся и одинокий в этом чужом ему городе. А завтра, послезавтра, говорят, их повезут Бог знает куда… Сердце сжалось… Ваня, сделав сурово фронт проходившему мимо генералу, шевельнулся, чтобы идти. В одно мгновение мадам Жозефин — она в магазине была одна, мастерская помещалась сзади — вылетела на тротуар и осеклась: она не знала, как теперь она, замужняя женщина, должна назвать его. Немыслимо же по-старому…
Ваня вдруг оглянулся. В глаза ему бросилось молодое красивое женское лицо, в котором было столько радости, столько испуга, столько чего-то близкого и дорогого было в этих прелестных глазах, стыдливо сиявших на него, в этих полных румяных губах, боявшихся улыбнуться… Не может быть!.. Но нет, она… И как пополнела, как возмужала!.. Как одета! Гневная складка между бровей стала заметнее, сурово захолодели глаза, и рука поднялась к серой папахе — их гнали чуть не под тропики, но папахи остались — и, споткнувшись языком, хрипло, нелепо он сказал:
— Мое почтение!
И это мое почтение сказало мадам Жозефин, что Феня в его сердце еще жива. Она робко улыбнулась ему и, протягивая руку, пролепетала:
— Но… зачем же так?
— А… как же? — сурово спросил Ваня, все же принимая ее руку. — Неужели вы думаете, что в жизни можно все забыть, все простить?
— Ваня… милый мой мальчик… — вдруг пролепетала она, и в глазах ее налились слезы. — Вы уходите… Бог знает куда… Не сердитесь, забудьте… Идемте ко мне в магазин… Или нет: лучше… лучше приходите на мол к вечеру… так часов в шесть, в семь… Хорошо? Я так рада вас видеть… Так хочется поговорить с вами… напоследок… Да? Ну, скажите же да!
Знакомые милые интонации грудного голоса ее, эти теплые смущенные глаза растопили сердце Вани — и как она похорошела! — и он, волнуясь, сказал:
— Лучше бы, может быть, не надо… но… но хорошо… да…
Она благодарно взглянула на него своими сияющими глазами и, пожав ему руку, скрылась в магазине. Ваня, задумчиво потупившись, пошел дальше. В душе неудержимо вставали прожитые с милой девушкой дни, далекий тихий Окшинск, где он впервые встретил ее, ее молодые, стыдливые, но страстные ласки, и сердце горячо отзывалось этим воспоминаниям, но вспоминал он о ее измене, и снова между бровей набегала гневная складка. В глубине души он понимал уже, что это было неизбежно, что так было лучше — куда бы он, студент, делся с ней прежде всего? — но было жаль отказаться от роли оскорбленного. И с большим трудом дождался он заветного часа и, пробравшись в водоворотах порта, вошел на мол. Солнце уже село за синими холмами Абрау-Дюрсо, и закат горел красным необъятным пожаром. И было красно море, и небо красно, и страшные броненосцы были красные, и, красный, поднимался из бесчисленных, казалось, труб дым к красным облакам, и были красны дома, и чайки, и люди, и могучий красавец Тхачугучук, свидетель его былого счастья — точно заревом мирового пожара облилась вдруг вся земля, и море, и небо, и все. И чем-то зловещим повеяло вдруг в душу…
— Не опоздала? — услышал он вдруг сзади знакомый милый голос.
Он чуть не ахнул: пред ним, смущенно улыбаясь, стояла молодая элегантная дама, в которой что-то только отдаленно напоминало прежнюю простушку Феню. И, должно быть, невольно отразилось в его глазах восхищение…
— Что, разве я так изменилась? — не без кокетства спросила Феня и, не давая ему времени ответить, продолжала: — И вы тоже очень изменились… Такой большой стал… серьезный… И это что, вы ранены? Сильно?
— Нет, так, пустяки… — отвечал Ваня и не удержался: — В жизни бывают раны много серьезнее…
Она поняла и любовно посмотрела в его нахмурившееся лицо.
— Ну, идемте… — взяла она его под руку. — И… и… времени нам остается немного. У меня сейчас была наша вице-губернаторша, за платьем приезжала, так по секрету говорила, что завтра вечером у вас посадка, а послезавтра поутру отход… И… забудь все, милый! — вдруг прижалась она к нему. — И проведем это время по-хорошему. Да? Я знаю, что я нехорошо поступила, но другого выхода не было, милый… Коммуна твоя пошла вся прахом — обманывали только народ эти болтуны, — и что стал бы ты со мной, ничему не ученой, делать? Не судьба значит не судьба… И кто знает, что ждет вот теперь тебя впереди? — вдруг без всякой видимой связи с предыдущим задумчиво проговорила она. — Идем…
— Хорошо… — хмуро сказал Ваня. — Но все же… как же это? Вы ведь все же замужем…
— Милый, не говори мне так!.. Не говори вы… Не хмурься… — опять прижалась она к нему, грея его душу своими сияющими в серебристом сумраке глазами. — Мужа нет… он в Ставрополе банки с мясом для солдат заготовляет… Взялся было тут твой Георгиевский фрукты заготовлять, все погноили, забросили и за другое теперь взялись… Тоже что-то вроде коммуны тогдашней. Все только деньги царские зря расшвыривают, а дела настоящего не видно… Ну, это нам с тобой ни к чему… Ты скажи мне лучше: много горевал ты тогда о своей Фене? Много вспоминал? Грустил иногда? И не хмурься, не хмурься, не хмурься! Теперь хмуриться некогда… Ты на войну уходишь, да и здесь ведь война: часто турки да немцы по городу стреляют… Кто знает, что будет? Нет, пойдем налево — тут меньше народа…
Серо-сиреневые сумерки быстро охватывали теплую землю. В небе наливались бледно-золотые звезды. И загорелись огоньки на мачтах судов, и вспыхнули золотые бусы иллюминаторов, и отражения огней золотыми полосами заструились в воде. Ваня оттаял, но ему все еще хотелось хмуриться, быть трагичным, а она была вся ласковая, теплая и, иногда ему казалось, даже любящая. Неудержимо вставала в памяти их короткая, но горячая любовь, и будоражила ее близость молодую кровь, и хотелось забыть все прошлое, в котором было столько хорошего, тяжелое настоящее, неизвестное будущее: все обман, слова, бессмыслица — правда только вот в этих тепло ласкающих глазах, в этой милой улыбке, в этом молодом стройном теле, которое так доверчиво льнет к нему.
Они зашли на «Поплавок», съели вместо ужина вкусных чебуреков, выпили чудесного удельного вина и опять, прижавшись один к другому, ушли в сумрак звездной ночи. В отдалении шумел город. Где-то пел и лился мечтательный вальс. Белые лучи прожекторов уверенно резали ночной сумрак и ощупывали то морские дали, то темные пустынные горы, а когда, случалось, налетали они и на молодую парочку, Феня с тихим смехом торопилась насмотреться на Ваню, а он смотрел на нее. И вдруг вся душа горячо всколыхнулась в нем, и он, крепко обняв, стал целовать ее, и она не только не противилась, но горячо отвечала ему на его поцелуи. Всплыла в ней мысль: «Муж… нехорошо…» — но она без усилия потушила ее: может быть, его чрез неделю и в живых не будет — так пусть будет он счастлив эту последнюю ночь свою на родной земле…
— Феня… милая… я хочу к тебе… Можно?
Она потупилась, тяжело, прерывисто вздохнула и, вдруг снова крепко прижавшись к нему, решительно повернула к городу. Они молчали. Сердца их усиленно бились, и слегка туманились головы.
— Я войду первой… — тихо, низким голосом сказала Феня, останавливаясь у своего магазина. — И если прислуга уже спит, то поставлю около окна свечу, и тогда ты входи…