Сила обстоятельств: Мемуары - Симона де Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В октябре Ланзманн сказал мне о книге, которую он только пролистал, но она показалась ему очень хорошей: «Последний из праведников». Я не поверила. После стольких достоверных рассказов, после «Третьего рейха и евреев» Полякова чего ожидать от фантастики? Открыв книгу вечером, я не выпускала ее из рук всю ночь. Когда впоследствии роман прославился и обсуждался, я не соглашалась со многими критическими замечаниями в его адрес. Однако, перечитав роман, я была не столь категорична, обратив внимание на погрешности письма, на религиозность, проглядывающую сквозь ловкий камуфляж. Быть может даже, подлинность произведения сочетается с немного излишней хитростью; но в конце-то концов это и есть литература. «Запечатленный крик», как говорит Кокто.
Ланзманн познакомился со Шварц-Бартом и пригласил нас однажды в воскресенье вместе. Одет был Шварц-Барт как пролетарий, но над свитером с воротником возвышалась голова интеллектуала; беспокойный взгляд, нечетко очерченный рот; говорил он не останавливаясь, едва различимым шепотом. Совершенно равнодушный к светским ценностям, к деньгам, отличиям, привилегиям, славе, он между тем не выказывал раздражения в связи с возросшим интересом к себе: «Сейчас я не работаю, поэтому интервью и все прочее не мешает мне: это часть ремесла». Четыре года он старательно писал свою книгу, и ему казалось логичным делать все необходимое, чтобы ее читали. И все-таки он твердо противостоял нескромности некоторых журналистов: он не был похож на ягненка. И если он исповедовал непротивление, то потому, думается, что в этот момент оно казалось ему наиболее уместным и подходящим оружием, что не мешало ему, однако, искренне стоять на своем. Он верил в человеческую природу, в то, что она хорошая, и хотел, чтобы общество довольствовалось тем, что он именовал «человеческим минимумом», а не спешило к прогрессу; словом, он скорее был склонен к идеалу святого, нежели революционера. По этим вопросам мы с Ланзманном не соглашались с ним, но он не слишком охотно шел на споры. Непосредственный, душевный, он поначалу создавал ощущение непринужденности и беспечности; а потом становилось ясно, что, в точности сообразуя свои мысли и чувства, он создал для себя почти неодолимую систему защиты, он ни на йоту не изменил бы своих позиций, если только полностью не пересмотрел бы собственного отношения к миру. Позже мы заметили, что он не сказал нам ничего такого, чего впоследствии не сообщил прессе и телевидению; это было естественно, хотя и опровергало видимость душевного доверия, которую он создавал своей непринужденностью. Даже сведенный к немного официальной версии, рассказ о его первых шагах был захватывающим; он обладал живым умом, обаянием, слагавшимся из мягкости и гордости, резкости и терпения, искренности и уклончивости. Вместо предусмотренных мною двух часов я задержалась на все шесть. Снова я увидела Шварц-Барта, и на этот раз опять вместе с Ланзманном, в «Куполь». Успех его книги, которую оспаривали друг у друга жюри премий «Фемина» и Гонкуровской, вызвал раздражение у малоизвестных иудейских писателей; они подтолкнули Парино, зарившегося на Гонкуровскую премию для одного близкого ему по духу писателя, опубликовать статью, которая, благодаря комментарию Бернара Франка в «Обсерватёр», позабавила весь Париж. Шварц-Барта обвиняли в незначительных ошибках и, что было важнее, в плагиате. Действительно, в первой части его романа строк десять довольно близко воспроизводили пассаж старой хроники. Все это выеденного яйца не стоило. Начало было стилизацией, а чтобы скопировать тексты, надо проникнуться ими: некоторые фразы до такой степени врезаются в память, что в конечном счете принимаешь их за свои; я прошла через это, когда писала «Все люди смертны». Но, как я и предполагала, если Шварц-Барт так тщательно остерегался, то потому, что был уязвим; эти происки потрясли его. Он сел напротив меня, до дрожи стараясь сохранять спокойствие. «Конец, — сказал он, — меня это больше не беспокоит. Ночью я все трезво обдумал. Премия мне безразлична, я и так уже заработал достаточно много денег. Самое ужасное — это потерять честь, но я ее себе верну. Я исчезну на четыре года и вернусь с новой книгой, вот тогда и увидят, что я настоящий писатель». Мы заверили его, что Гонкуры не попадут в ловушку и никто из его читателей не сомневается в том, что именно он автор своей книги. Он едва слушал. «Я предпочитаю ожидать худшего, это мой метод. Я ожидаю его со всей определенностью, примиряюсь с ним и тогда ничего уже не боюсь».
После Гонкуровской премии, присужденной досрочно, к величайшему неудовольствию дам из комитета «Фемины», я назначила у себя встречу Ланзманну и Шварц-Барту. Увидев его, я была поражена и чуть не рассмеялась: он вырядился до неузнаваемости; на нем был длинный зеленый непромокаемый плащ, зеленая шляпа с опущенными полями, темные очки. «Меня преследуют, — возбужденно заявил он. — В кафе люди подходят ко мне, у меня просят автографы, обращаются ко мне: господин Шварц-Барт. Господин! Вы только представьте себе!» С неподдельным ужасом он обнаруживал, что известность отгораживает и калечит. К тому же его беспокоили обязательства, которые она налагает; сколько писем он получал! Откровения, исповеди, благодарность, жалобы, просьбы; ему казалось, что следовало бы встретиться с каждым из его корреспондентов, он чувствовал себя ответственным перед всем еврейским сообществом. К его смятению примешивалось немного самолюбования, и мне захотелось уверить его, что через несколько месяцев он сможет совершенно спокойно разгуливать по улицам. Но ведь нельзя же так быстро перейти от безвестности к славе, от скудости к избытку и не испытывать замешательства. Что делать с миллионами, которые обрушились ему на голову? Люди вокруг него нуждались в помощи, но скромной, к тому же их было немного. Что касается его самого, то он ничего не желал. Купить квартиру — нет, конечно. Автомобиль? Ему не научиться водить его. «Мечты, их у меня нет, — признался он нам, потом в нерешительности добавил: — Впрочем, есть одна, совсем маленькая: легкий мотоцикл, чтобы ездить по воскресеньям за город. — И, подумав, с едва заметной улыбкой добавил: — С легким мотоциклом нетрудно управляться, это удобно». Мы предложили проигрыватель, пластинки, но ему довольно было трех дисков: «Я до бесконечности могу слушать Седьмую симфонию; не понимаю, что мне это даст, если я куплю пятьдесят пластинок». Он испытывал искреннюю неприязнь к роскоши и огромные сомнения в отношении денег, ибо сравнивал цену вещей с жалованьем рабочих. Чтобы приехать ко мне, он взял такси: для чернорабочего это составляло два часа работы. Я его понимала, ибо деньги, с тех пор как они у меня появились, ставили передо мной проблемы, решения которых я не нашла. И еще он говорил о своих планах: написать роман о черных; чувствительный к угнетению, которое испытывают женщины, он выберет героиней цветную женщину. Я спрашивала себя, сумеет ли он вдохнуть в нее жизнь и сделать такой убедительной, как Эрни. Во всяком случае, он собирался уехать на Мартинику. Вновь я его увидела лишь через год, когда он вернулся, чтобы подписать «манифест 121». Он не поддался соблазнам, которые сопутствуют славе или деньгам, хотя пользовался ими теперь с большей естественностью, и аскетизм в его глазах перестал быть идеалом как для человечества, так и для него самого. Мартиниканские друзья убедили его в необходимости революционного насилия: в «Тан модерн» он с безраздельным одобрением прочитал первую главу «Проклятьем заклейменных», где Фанон показывает, что у угнетенных есть только один этот путь, чтобы обрести свою человечность. Внутренне более свободный, чем прежде, и более открытый, Шварц-Барт, как мне показалось, крепче стоял теперь на земле. Происшедшими в нем переменами он доказывал, что правду мира предпочитает собственным суждениям, а риск — удобствам спокойствия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});