Сила обстоятельств: Мемуары - Симона де Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то в январе во второй половине дня я была одна у Сартра, когда зазвонил телефон. «Камю разбился на машине», — сказал мне Ланзманн. Он возвращался с одним другом с юга, машина врезалась в платан, и Камю погиб на месте. Я положила трубку, у меня перехватило дыхание, губы дрожали.
«Не стану же я плакать, — говорила я себе. — Для меня он уже был никто». Я стояла у окна, глядя, как на Сен-Жермен-де-Пре опускается ночь, не в силах ни успокоиться, ни горевать по-настоящему. Сартр тоже был взволнован, и весь вечер мы с Бостом говорили о Камю. Перед тем как лечь, я выпила белладенал, после выздоровления Сартра я им уже не пользовалась, но мне надо было заснуть; однако я так и не сомкнула глаз. Встав и наспех одевшись, я пошла бродить среди ночи. Я сожалела не о пятидесятилетнем человеке и не о том неправедном праведнике, отличавшемся усердно скрываемой обидчивой спесью, которого вычеркнуло из моего сердца его попустительство преступлениям Франции. Я сожалела о спутнике исполненных надежды лет, который так искренне, так хорошо умел смеяться и улыбаться, о молодом амбициозном писателе, безумно жаждавшем жизни, ее удовольствий, ее побед, товарищества, дружбы, любви, счастья. Смерть его воскрешала; для него времени больше не существовало, вчера было не более истинно, чем позавчера. Камю, такой, каким я его любила, возникал в ночи, вновь обретенный и в ту же минуту горестно потерянный. Всегда, если умирает мужчина, то умирает ребенок, подросток, молодой человек: каждый оплакивает того, кто был ему дорог. Шел мелкий холодный дождь; на авеню д'Орлеан в дверных проемах спали бродяги, продрогшие, скрюченные. Все разрывало мне сердце: и эта нищета, это несчастье, этот город, мир, и жизнь, и смерть.
На рассвете я подумала: «Он не видит этого утра». Не в первый раз говорила я это себе, и все-таки каждый раз был первым. Помнится, пришел Кайят, мы обсуждали сценарий, но эта беседа была лишь видимостью. Камю не покидал мира, напротив, он стал его центром в силу того, что с ним случилось, и я на все смотрела его угасшими глазами. Я очутилась там, где ничего нет, и с изумлением, сокрушенно взирала на все, что продолжало существовать, в то время как меня уже здесь не было. Весь день я находилась на грани немыслимого опыта, касаясь обратной стороны своего собственного отсутствия.
Тем вечером я собиралась снова посмотреть «Citizen Кanе»[56]; я пришла в кино заранее и села в кафе напротив, на авеню Оперы. Люди читали газеты, равнодушно глядя на огромный заголовок на первой странице и фотографию, которая резала мне глаза. Я думала о женщине, любившей Камю, о той пытке, которую она испытывала, встречая на всех углах это публичное лицо, принадлежавшее, казалось, в равной степени всем, не только ей, и не было больше губ, чтобы сказать ей обратное. Мне казались крайней изощренностью фанфары, которые трубят о вашем сокровенном отчаянии. Мишель Галлимар получил серьезные ранения; он был причастен к нашим празднествам в 1944 и 1945 годах; он тоже умер. Виан, Камю, Мишель: началась череда смертей, она будет продолжаться вплоть до моей собственной смерти, которая неизбежно наступит слишком рано или слишком поздно.
Этой зимой я вновь углубилась в область, которую давно забросила: музыку. Я возвращалась в прошлое, меня интересовала любая музыка. Свободные минуты я проводила у проигрывателя. Два-три вечера в неделю я располагалась на диване со стаканом виски и в течение трех-четырех часов слушала музыку. Такое и теперь еще часто случается. Музыка приобрела для меня гораздо большее значение, чем в любой другой период моей жизни.
Я задавалась вопросом — почему? Главная причина, безусловно, материальная: существование долгоиграющих пластинок, качество записей. Прежними пластинками трудно было пользоваться; прослушивание слишком дробилось, чтобы можно было сосредоточиться и наслаждаться музыкой. Ныне остановки почти всегда совпадают с естественным делением на части и соответствуют ритму внимания. Издано огромное количество произведений, что позволяет составлять богатые и разнообразные программы. Да и обстоятельства тоже сыграли свою роль: я почти не хожу больше ни в кино, ни в театр, сижу дома; разумеется, я могла бы читать, но, когда наступает вечер, словами я бываю сыта по горло. Я устала от мира, в котором живу и который опять нахожу в книгах. Романы изобретают другой мир, но похожий на этот и, как правило, более пресный. Музыка переносит меня в иную сферу, где царит необходимость и чья субстанция — звук — физически приятна мне. Это мир невинности — по крайней мере до XIX столетия, — потому что там отсутствует человек. Когда я слушаю Лассо или Перголези, самого понятия зла не существует: это дает отдохновение. И потом в музыке я была в значительной степени невежественна. Она давала мне то, чего другие искусства дать уже не могли: потрясение открытия великих произведений, еще неведомых мне. Я научилась лучше понимать музыкантов, которых уже любила. Мои книги стоят в беспорядке на полках, они ни о чем не говорят мне; зато я люблю смотреть на строгие или радостные, разноцветные конверты пластинок, скрывающие под своим глянцем смятение и гармонию. Именно благодаря музыке в эти последние годы искусство так глубоко вошло в мою жизнь, дав мне возможность испытать сильные чувства, познать его мощь и правду, а также пределы и обман.
* * *Часто, гуляя по воскресеньям с Сартром по набережным за Пантеоном, в Менильмонтане, мы сетовали на то, что возраст притупил нашу любознательность, а ведь нам предлагали грандиозные путешествия. Оказавшись проездом в Париже, Франки, директор самой крупной кубинской газеты «Революсьон», пришел ко мне с несколькими друзьями, один из которых говорил по-французски. С черными усами и волосами, чрезвычайно испанского вида, этот человек убежденно заявил, что наш долг собственными глазами увидеть революцию на марше. Мы с большой симпатией относились к Фиделю Кастро, и тем не менее предложение Франки, с которым Сартр тоже встретился, оставило нас почти равнодушными. Бразильцы приглашали нас приехать в их страну следующим летом, и мы отреагировали не лучше. «Я спрашиваю себя, — сказал мне Сартр, — не усталость ли наших тел останавливает нас скорее, чем моральная усталость». Такое объяснение казалось ему более правдивым и более оптимистичным, нежели другое, и безусловно, боязнь, как бы он не переутомился, обуздывала мои желания. Была и другая причина нашей апатии: Алжирская война заслоняла нам горизонт. Однако остальной мир существовал, и нам не следовало терять к нему интерес. Франки говорил правильно: кубинский опыт касался и нас.
Когда в середине февраля мы полетели туда, отношения между Кубой и США были напряженными, американский посол отбыл в Вашингтон. Испанский посол тоже покинул Гавану после того, как мертвецки пьяный ворвался на телевидение, которое, по его словам, оскорбляло Франко. Связи Кубы с Советским Союзом укреплялись: Микояна только что принял Кастро. Это было прекрасное февральское утро, я смотрела, как подо мной разворачивается точный рисунок и простые краски географической карты; Жиронда атласов несла свои мутные воды от Бордо до зеленеющего океана; снег покрывал Пиренеи, слегка наклоненные к уже весеннему морю; и совсем близко — Мадрид, до сего дня такой далекий. Сартр, не ступавший в этот город вот уже тридцать лет, встретился с ним без радости. В три часа пополудни все магазины были закрыты, шел дождь, редкие прохожие показались Сартру хмурыми и плохо одетыми. «Нет ни малейшего желания воображать, что у этих людей в голове», — сказал он в кафе на Гран Виа, где мы пили мансанилью. На следующий день в Прадо он снова увидел картины Гойи и Веласкеса.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});