Избранное - Хулио Кортасар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Естественно, мое первое побуждение — поднять Джонни, не дать ему сделаться посмешищем, но в конечном итоге посмешищем становлюсь я, потому что никто не выглядит более жалким, чем тот, кто безуспешно старается сдвинуть с места другого человека, которому совсем неплохо на этом месте и который прекрасно чувствует себя в положении, занятом им по собственной воле.
Таким образом, завсегдатаи «Флор», обычно не тревожащиеся по пустякам, стали поглядывать на меня не слишком благожелательно. Большинство не знало, что этот коленопреклоненный негр — Джонни Картер, но все глядели на меня, как глядели бы на нечестивца, который, вскарабкавшись на алтарь, теребит Иисуса, пытаясь сдернуть его с креста. Первым пристыдил меня сам Джонни — молча обливаясь слезами, он поднял глаза и уставился на меня. Его взгляд и явное неодобрение публики вынудили меня снова сесть перед Джонни, хотя чувствовал я себя в тысячу раз хуже, чем он, и желал бы оказаться скорее у черта на рогах, нежели в кресле перед коленопреклоненным Джонни.
Финал оказался не таким уж страшным, хотя я не знаю, сколько прошло веков, пока все сидели в оцепенении, пока слезы катились по лицу Джонни, пока его глаза не отрывались от моих, а я в это время тщетно предлагал ему сигарету, потом закурил сам и ободряюще кивнул Малышке, которая, мне кажется, готова была провалиться сквозь землю или реветь вместе с ним. Как всегда, именно Тика спасла положение: со своим обычным спокойствием она вернулась за наш столик, придвинула к Джонни стул и положила ему руку на плечо, ни к чему, однако, не принуждая. И вот Джонни встал и покончил наконец со всем этим кошмаром, приняв нормальную позу подсевшего к столу приятеля, для чего ему пришлось всего лишь распрямить колени, оторвать свой зад от пола (едва не сказал — креста, который, собственно, и мерещился всем) и опуститься на спасительно удобное сиденье стула. Публике надоело смотреть на Джонни, ему надоело плакать, а нам — отвратительно чувствовать себя. Мне вдруг открылась тайна пристрастия иных художников к изображению стульев; каждый стул в зале «Флор» неожиданно показался мне чудесным предметом, ароматным цветком, совершенным орудием порядка и олицетворением пристойности горожан…
Джонни вытаскивает платок, просит как ни в чем не бывало прощения, а Тика заказывает ему двойной кофе и поит его. Малышка тоже оказалась на высоте: коль скоро дело коснулось Джонни, она в мгновение ока распростилась со своей непроходимой глупостью и замурлыкала «Мэмиз-блюз» с самым естественным видом. Джонни глядит на нее, и улыбка раздвигает его губы. Мне кажется, что Тика и я одновременно подумали о том, что образ Би постепенно тает в глубине глаз Джонни и он снова на какое-то время возвращается к нам, чтобы побыть с нами до своего следующего исчезновения. Как всегда, едва проходит момент, когда я чувствую себя побитым псом, превосходство над Джонни делает меня снисходительным, я завязываю легкий разговор о том о сем, не вторгаясь в сугубо личные сферы (не дай бог Джонни опять сползет со стула и опять…). Тика и Малышка, к счастью, тоже вели себя как ангелы, а публика «Флор» обновляется каждый час, и новые посетители, сидевшие в кафе после полуночи, даже не подозревали о том, что тут было, хотя ничего особого и не было, если поразмыслить спокойно. Малышка уходит первой (она трудолюбивая девочка, эта Малышка, в девять утра ей надо репетировать с Фрэдом Каллендером для дневной записи); Тика, выпив третью рюмку коньяка, предлагает развезти нас по домам. Но Джонни говорит «нет», он желает еще поболтать со мной. Тика относится к этому вполне благожелательно и удаляется, не преминув, однако, заплатить за всех, как и полагается маркизе. А мы с Джонни, выпив еще по рюмочке шартреза в знак того, что между друзьями все позволительно, отправляемся пешком по Сен-Жерменде-Прэ, так как Джонни заявляет, что ему надо подышать воздухом, а я не из тех, кто бросает друзей в подобных обстоятельствах.
По улице Л’Аббэ мы спускаемся к площади Фюрстенберг, вызвавшей у Джонни опасное воспоминание о кукольном театре, будто бы подаренном ему крестным, когда Джонни исполнилось восемь лет. Я спешу повернуть его к улице Жакоб, боясь, что он снова вспомнит о Би, но нет, кажется, Джонни на остаток сегодняшней ночи закрыл эту главу. Он шагает спокойно, не качаясь (иной раз я видел, как его швыряло на улице из стороны в сторону, и вовсе не из-за лишней рюмки: что-то не ладилось в мыслях), и нам обоим хорошо в теплоте ночи, в тишине улиц. Мы курим «Голуаз», ноги сами ведут к Сене, а на Кэ-де-Конти рядом с одним из жестяных ящиков букинистов случайное воспоминание или свист студента навевают нам обоим одну тему Вивальди, и мы напеваем ее с большим чувством и настроением, а Джонни говорит потом, что, если бы у него с собой был сакс, он всю ночь напролет играл бы Вивальди, в чем я тут же позволяю себе усомниться.
— Ну, поиграл бы еще немного Баха и Чарлза Айвса, — уступает Джонни. — Не понимаю, почему французов не интересует Чарлз Айвс? Знаешь его песни? Ту, о леопарде… Тебе надо знать песню о леопарде. Леопард…
И своим глуховатым тенором он начинает петь о леопарде — конечно, многие фразы ничего общего не имеют с Айвсом, но Джонни это вовсе не тревожит, и он уверен, что поет действительно хорошую вещь.
Наконец мы садимся на парапет, спиной к улице Жи-ле-Кёр, свесив ноги над рекой, и выкуриваем еще по сигарете, потому что ночь действительно великолепна. А потом, после сигарет, нас тянет выпить пива в кафе, и одна эта мысль доставляет удовольствие и Джонни и мне. Когда он впервые упоминает о моей книге, я почти не обращаю на его слова внимания, потому что он тотчас снова начинает болтать о Чарлзе Айвсе и о том, как его забавляет варьировать на разные лады темы Айвса в своих импровизациях для записи, о чем никто и не подозревает (ни сам Айвс, полагаю), но через какое-то время я мысленно возвращаюсь к его реплике о книге и пытаюсь направить разговор на интересующий меня вопрос.
— Да, я прочитал несколько страниц, — говорит Джонни. — У Тики много спорили о твоей книге, но я ничего не понял, даже названия. Вчера Арт принес мне английское издание, и тогда я кое-что посмотрел. Хорошая книжка, интересная.
Лицо мое принимает подобающее в таких случаях выражение: сама скромность, но не без достоинства, приправленная дозой любопытства, словно его мнение может открыть мне (мне, автору!) истинную суть моего произведения.
— Все равно как в зеркало смотришь, — говорит Джонни. — Сначала я думал, что, когда читаешь про кого-нибудь, это все равно как смотришь на него самого, а не в зеркало. Великие люди писатели, удивительные вещи творят. Вот, например, вся эта часть о происхождении «bebop»[143].
— Ничего особенного, я только в точности записал твой рассказ о Балтиморе, — говорю я, неизвестно почему оправдываясь.
— Ладно, пусть так, но только это все равно как в зеркало смотришь, — стоит на своем Джонни.
— Чего же тебе еще? Зеркало не искажает.
— Кое-чего не хватает, Бруно, — говорит Джонни. — Ты в этом больше разбираешься, ясное дело. Но мне думается, кое-чего не хватает.
— Только того, чего ты сам не досказал, — отвечаю я, немало уязвленный. Этот дикарь, эта обезьяна еще смеет… (Сразу захотелось поговорить с Делоне: одно такое безответственное заявление может свести на нет честный труд критика, который… — Например, красное платье Лэн, — говорит Джонни. Вот такие детали не мешает брать на заметку, чтобы включить в последующие издания. Это не повредит. — Будто псиной пахнет, — говорит Джонни. — Только запах чего-то и стоит в этой пластинке. Да, надо внимательно слушать и быстро действовать: если подобные, даже мелкие поправки станут широко известны, неприятностей не избежать. — А урна посредине, самая большая, полная голубоватой пыли, — говорит Джонни, — так похожа на пудреницу моей сестры. Пока все тот же бред; хуже, если он возьмется опровергать мои основные идеи, мою эстетическую систему, которую так восторженно… — И кроме того, про jazze cool [144] ты совсем не то написал, — говорит Джонни. Ого, настораживаюсь я. Внимание!)
— Как это — не то написал? Конечно, Джонни, все меняется, но еще шесть месяцев назад ты…
— Шесть месяцев назад, — говорит Джонни, слезает с парапета, ставит на него локти и устало подпирает голову руками. — «Six months ago»[145]. Эх, Бруно, как бы я сыграл сейчас, если бы ребята были со мной… Кстати, здорово ты это написал: сакс, секс. Очень ловко играешь словами. Six months ago: six, sax, sex. Ей-богу, красиво вышло, Бруно, черт тебя дери, Бруно.
Незачем объяснять ему, что его умственное развитие не позволяет понять смысла этой невинной игры слов, передающих целую систему довольно оригинальных идей (Леонард Физер полностью поддержал меня, когда в Нью-Йорке я поделился с ним своими выводами), и что параэротизм джаза эволюционирует со времен «washboard» [146] и т. д. и т. п. Как всегда, меня опять развеселила мысль о том, что критики гораздо более необходимы обществу, чем я сам склонен признавать (в частных беседах и в своих статьях), потому что созидатели — от настоящего композитора до Джонни, — обреченные на муки творчества, не могут определить диалектические последствия своего творчества, постулировать основы и непреходящую ценность своего произведения или импровизации. Надо напоминать себе об этом в тяжелые минуты, когда терзаешься мыслью, что ты всего-навсего критик.