Опыт моей жизни. Книга 2. Любовь в Нью-Йорке - И. Д.
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хорошо, хорошо, – говорит Гарик. Он уже не смеется. Пытается взять меня за руку, успокоить. Я отдергиваю руку.
– Нет, мой любимый! Не примазывайся. Условие – непоколебимо.
Мы входим в квартиру, прямой наводкой в спальню. И за холодную спальню – получи!
– Раздевайся, – говорю я, внимательно глядя на него. Действительно, Гарик начинает расстегивать рубашку.
Что-то обреченное появилось в его улыбке. Оставшись в одних джинсах, он ложится на постель, животом вниз, опустив голову лбом в подушку и скрестив руки за головой в защитной позе. На минуту при виде такой покорности в сердце моем пробуждается отчаянная нежность, любовь, жалость. Почти в ту же минуту, все это смывается недоверием.
На это все и рассчитано, думает, я не дойду до этого. А он тебя жалеет? Играет с тобой, как кот с мышью. Жалей его, продолжай этот обман!
С этими мыслями, волоча за собой заплетающиеся ноги, я подхожу к шкафу, снимаю с каких-то его брюк кожаный пояс…
– Да ты что, пряжкой! – говорит он, – пряжкой ведь и в казармах не били.
– А я буду. Не умрешь, вытерпишь… Хотела бы я поменяться с тобой местами: чтобы ты меня пряжкой бил, а я тебя могла мучить, как ты меня. Без ремня, без единого грубого слова, ласково. Ла-ско-во! У-ух, ты змея-я!
И с этими словами я с размаху, что есть силы, бью его по голой белой спине так, что в ту секунду, как черный ремень отрывается от его спины, на ней остается красная полоса, вспухающая на глазах.
Он вскакивает, как ужаленный и, задохнувшись на минутку, говорит:
– Да ты что! Ну, не бей же пряжкой!
Но я наношу второй, третий, четвертый удар, как во сне, и мне становится легче, легче, легче.
– Постой, постой! – шепчет он, ловя губами воздух, лицо его стало бледным, как моя постель. – Дай мне передышку, это очень больно, постой, дай мне собраться с силами…
Я на минуту останавливаюсь, но не потому, что слушаю, что он говорит, а как бы пораженная странностью его лица и голоса. Пожалуй, впервые в жизни я видела, как с этого лица сошло невозмутимое спокойствие и вечный контроль. Потом я замечаю, что я все еще стою, уже ничем не пораженная, а просто тупо глядя сквозь него. И стою, и стою… На какую-то минуту я отключаюсь, но, спустя недолгое время, снова чувствую способность двигаться. Пусть на последнем издыхании, я должна изувечить его! Я должна бить его, пока не упаду от усталости.
Красные полосы вспыхивают на его спине, вырисовывая самые разнообразные узоры. В некоторых местах уже взбухли волдыри. И по волдырям, разбрызгивая кровь!
– Подожди, п-жди… стонет он, лицо его теперь красное, как свекла. – Подожди! Дай передохнуть, стерва! Бей, бе-еей! Другого такого мудака ты не найдешь больше…
– Стерва?! Стерва?!!! Неужели я слышу от тебя грубое слово? Ага! Вот как меняется твое поведение, когда тебе больно! Когда ты наконец что-то чувствуешь!
Реагирует! Вот как ты, мой сильный, мой выдержанный, реагируешь, когда тебе больно! Ну-ка! Ну? Я хлещу его по светящейся алой спине, по рубцам, по волдырям, по крови. Брызги крови уже испачкали мою подушку. Он охает, корчится, что это с ним? Он никогда обычно не корчится! Притворяется! Наверняка преувеличивает свою боль, чтобы разжалобить меня. Не-е-ет, мой любимый. Тебя и убить мало! Убить мало, убить мало, убить мало…………….
Я размахиваюсь еще… но вдруг сгибаюсь к самому полу. Чувствую, что перестала, не могу дышать. Как в кошмарном сне, хочу закричать, а звук не идет. И вдруг, звук прорвало, и я увидела со стороны свое тело, которое уже давно потеряло связь со мной, корчащееся, бьющееся, ревущее. Гарик, вскочив, хватал меня за руки, а я уже даже не смотрела на все это со стороны. Меня, уже казалось, просто нигде не было.
Сквозь туман и огонь до меня все же доходили звуки его мягкого, пусть притворно, но ласкового голоса: «Тише, тише, мой ребеночек, родная моя, тихо! Я здесь… Я люблю тебя… тихо, тихо»… И хоть я смутно чувствовала, что уже сорвалась в пропасть, все же при звуках этого голоса я понимала, что в ближайшие, по крайней мере, часы – со мной ничего не случится.
* * *
Открыв глаза утром, прежде чем я увидела его в постели рядом с собой, я почувствовала, как эхо, во всем своем теле: он здесь, он здесь, он здесь….
Как будто он был мощный дубовый сук, на котором я, зацепившись, повисла, когда, сорвавшись в пропасть, летела вниз. Но ведь он такой нечуткий: скинет меня в любую минуту.
Пока он здесь – я защищена. Даже один день отсрочки этого надвигающегося на меня, чего-то ужасного, даже один час, даже каждая минута… как много они значат!
На балконе щебетали птицы. С улицы доносился шум машин. Мне странно было узнавать все ту же жизнь. Как будто я, не веря себе, от радости все-таки признавала: ничего не произошло! Город шумит, как обычно. Гарик здесь. Я – жива.
Голенький, тепленький, мягонький, мускусный, бородатый – он лежал рядом, и от его голых рук и волосатой груди тянуло нестерпимым блаженством и нестерпимой болью одновременно. Отчего снова эта нестерпимая боль? От преизбытка нежности к этой мускусной плешивой голове? От воспоминания кошмара вчерашней ночи? Осторожно, мягким движением, я приспустила одеяло с его плеч и с отвращением и ужасом увидела изуродованную ранами спину, всю в темно-лиловых подтеках, в красных, перламутровых рубцах. Он спал.
О, Господи! Первое, что я почувствовала при виде этой спины, еще прежде, чем успела подумать что-то, было сожаленье, что я не избила его так, чтобы живого места не осталось. А тут еще оставались целые магистрали неповрежденных участков. Была ли эта боль достаточным испытанием для него? Следовало ли его простить и принять опять из-за такой ерунды?
Прежде чем я смогла, поймав это молниеносно промелькнувшее ощущение, что-то ответить себе, так же молниеносно промелькнуло другое, совсем ясное ощущение, что все, что я перед собой вижу на его спине, нормальный человек сделать не мог.
Никогда прежде у меня не возникало сомнений в своей нормальности, какое появилось теперь, когда я лежала солнечным утром в постели, рядом с Гариком, который, почувствовав мое пробуждение, потянулся большими мягкими руками ко мне. Моя нагота таяла в его волосатости. Называть