Собрание сочинений: В 6 т. Том 2. Суперсыщик Калле Блумквист - Астрид Линдгрен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Расмус не смеялся и даже не боялся — он был просто зол.
— Не хочу никакого торта со взбитыми сливками, хочу, чтобы мне вернули Глупыша! — кричал он.
Альфредо, прищурившись, смотрел на него своими заляпанными сливками глазами.
— Ведомство по охране детей просто подпрыгнуло бы обеими ногами, если бы там узнали, как ты себя ведешь, — сказал он.
Вытащив носовой платок, он стер с лица остатки сливок. Только у самых корней волос осталась белая полоска, а на одном ухе светился кусочек красного желе.
— A y меня ведь прямо сейшас прощальное представление — знак признательности Вестанвику, verdammte вы шалопаи-мальшишки! — сказал он, уставившись с кислым видом на Расмуса.
Но самый страшный приступ гнева у него уже прошел, а может, в глубине души он считал, что на войне все средства хороши, и даже позволено торты в лицо швырять.
Понтус по-прежнему тихо хихикал в полном изнеможении, и Альфредо кинул на него оскорбленный взгляд.
— Во всяком случае приятно, што на свете есть вы — с таким шувством юмора, — сказал он. — Шалопаи-мальшишки, вас слишком мало пороли, вся беда в этом, передайте мои слова вашим несшастным родителям. Привет им от меня!
Он рассерженно покачал головой.
— Нет, вам бы такую маму, как моя мамошка! Вот она умела наказывать малышей. Лапки у нее были железные, и только свист стоял, когда она драла за уши своих восемнадцать деток.
— Тебе, сдается, это не очень-то помогло, — сказал Понтус. — Но надеюсь, дубасила она тебя, во всяком случае, здорово!
Альфредо согласно кивнул головой:
— Она дубасила меня так… Боже, сжалься надо мной! Но и кулашки у нее были, надо сказать, крепкие. Шемпионка Швеции по силе пальцев… она стала ею на ярмарке в Кивике, в 1912 году.
Расмус не слушал его. Стоя у окна, он молча измерял расстояние до земли. Но Альфредо догадался, чем он занимается, и предупредил его.
— И не пытайся, — сказал он, погрозив указательным пальцем, — только сломаешь себе шею, тошь-в-тошь, как моя мамошка.
— Плевать мне на твою мамочку! — сказал Расмус.
Альфредо явно оскорбился.
— Ах ты, маленький своенравный ребенок…
— Вот как? Твоя мама сломала себе шею, вылезая из окна? — живо произнес Понтус.
Быть может, Расмусу снова пришла в голову одна из его блестящих идей, тогда лучше ему, Понтусу, каким-то образом отвлечь Альфредо.
Альфредо покачал головой:
— Нет, ясное дело, нет… хотя она в своей жизни наверняка немало влезала в окна и вылезала оттуда. Ах, она была гибкая, как обезьянка! Нет, это произошло по дороге на конскую ярмарку в Сэффле, вот тогда-то она и сломала шею… Ах, всякий раз, когда я думаю про это, я шуть не плачу.
Он стоял, прислонившись к очагу и горестно глядя прямо перед собой.
— Понимаешь, малыш Понтюс… Однажды темным ноябрьским вечером мы ехали по дороге на Сэффле и вдруг, ни с того ни с сего, мама заводит песню «Жалоба дикой утки». Боже, сжалься надо мной, ей не следовало этого делать.
Он тяжко вздохнул.
— Нет, не следовало ей это делать! И как ты думаешь, што слушилось? Да, наши лошади понесли… У нее, у моей мамошки, был такой певшеский голос, который пугал лошадей, заставляя их мшаться во весь опор, и вот… О Боже, сжалься над нами, какое несшастье, наш фургон опрокидывается и летит вниз с крутого обрыва, и вот уже моя мамошка лежит со сломанной шеей… тошь-в-тошь как это будет с тобой, Расмюс, если ты думаешь, что можешь выпрыгнуть из этого окна.
— Не твое дело, — заявил Расмус.
— Ладно, ломай себе шею, — сказал Альфредо, — на свете детей, что собак нерезаных!..
Он повернулся к Понтусу, который казался ему более толковым.
— Ах, потрясающая женщина была моя мамошка! Я стоял рядом с ней на коленях в тот осенний вечер, дождь лил как из ведра и завывал ветер, а моя мамошка сломала шею. «Тебе ошень больно, дорогая мамошка?» — спросил я и заплакал. «Нет, малыш Альфредо, — ответила она, — мне не больно, больно только, когда я смеюсь!» И это были ее последние слова!
Он торжественно высморкался в носовой платок.
— Да, такой матерью можно гордиться, — сказал он. — Такая мама, как моя мамошка, рождается раз в сто лет, да и то не всегда.
Тут он лукаво подмигнул Понтусу и вытащил из кармана брюк ключ.
— Дорогие маленькие шалопаи-мальшишки, теперь мне пора. Один добрый дядяшка приедет за мной на машине. Мне надо в Тиволи, глотать последнюю шпагу. Но это не отнимет у меня много времени, а потом…
Он подскочил от радости по-козлиному, а затем повернулся к Расмусу.
— Вот тебе ключ от погреба, — сказал он. — Завтра у тебя будет твой маленький Глупыш, а у меня не будет никакой Берты. Подумать только, какой замечательной может быть жизнь!
Он попытался погладить Расмуса по голове, но Расмус быстро отскочил в сторону. Он не хотел, чтобы его гладили.
— Маленькие шалопаи-мальшишки, надеюсь, мы, верно, никогда больше не увидимся, — сказал Альфредо. — Но когда я буду пить пиво далеко-далеко отсюда, в городе, названия которого вы никогда не слышали, я иногда буду думать о Расмюсе и Понтюсе, которые явились ко мне и хотели взглянуть на меня только одним глазком.
— Старый ворюга! — крикнул Расмус. — Хоть бы я вообще никогда тебя не видел!
Альфредо закудахтал от смеха.
— Я тоже этого хошу, — сказал он.
Потом он повернулся и ушел, и они слышали, как он поворачивает ключ в замке, слышали, как он спускается по чердачной лестнице, слышали, как удовлетворенно он напевает себе под нос:
— О, meine[43] мама, шемпионка по силе пальцев…
Потом входная дверь за ним захлопнулась, и они больше ничего не слышали. Но они ринулись к окну и увидели, как он идет там в сумерках под яблонями. У старого погреба он на минуту остановился, повернулся и помахал им рукой. А потом исчез в проеме каменной стены.
И не осталось ничего, кроме сплошной тишины. Стоя по-прежнему у окна, они прислушивались к звукам, к звукам самым незначительным, но подтверждающим хотя бы, что на свете существуют люди. Однако стояла мертвая тишина, и даже Глупыш больше не лаял. Вечер был красив и тих, солнце как раз только что село, оставив на небе лишь несколько багровых полосок. Свежо и сладко благоухало после дождя, и вот наползли вечерние туманы и завладели старой заброшенной усадьбой; они мягко стелились над землей между старыми серыми строениями и шерстяным покровом простерлись в отдалении над цветами камнеломки у каменной стены.
— Да, что ж, тогда спокойной ночи, — сказал Понтус. — Вообще-то жалко торта со взбитыми сливками. Часа в три ночи хорошо было бы перекусить немножко.
Расмус покачал головой:
— Ты, надеюсь, не рассчитываешь остаться здесь на ночь?
— А что нам делать еще? — ответил Понтус. — Сюда, пожалуй, никто не придет и нам не поможет.
Расмус сочувственно посмотрел на него, но тот этого не понял.
— Чепуха! Мы можем с таким же успехом ночевать здесь, как и в палатке, — сказал он. — Хотя здорово было бы, если бы спальные мешки лежали тут, а не на багажниках.
— Не жалей о спальных мешках, — сказал Расмус. — Когда Эрнст и Альфредо вернутся обратно, тебе никакой мешок совершенно не понадобится.
Понтус удивленно вытаращил глаза:
— Вернутся обратно?
Расмус угрюмо кивнул:
— Да, а что они, по-твоему, могут еще сделать? Поселиться здесь и открыть лавку металлолома?
Тут Понтус засмеялся:
— Боже мой, я об этом не подумал.
— Собственно говоря, это единственное, о чем приятно думать.
И в нем также забурлил смех.
— Мне кажется, я вижу их, как они собираются вскрыть мешок. Я слышу голос Альфредо: «…пломбы — это здорово, моя мамошка всегда говорила…»
— И тогда Эрнст срывает свинцовую пломбу, — сказал Понтус.
Расмус удовлетворенно кивнул головой:
— А этот хмырь, который собирается купить у них серебро, стоит рядом, настороженно вылупив глаза.
— Именно так! — согласился Понтус. — И тогда Альфредо протягивает лапу за кувшином…
Расмус икал от смеха.
— А вместо него вытаскивает старую мамину металлическую ступку… Она доставит ему большое удовольствие.
— А потом они прочитают то, что мы написали на клочке бумаги, — вот где пойдет веселье! — радостно сказал Понтус.
Но Расмус уже стал серьезным.
— Да, хотя будет не очень-то весело, что мы заперты здесь, когда они на всех парах примчатся обратно. Ты понимаешь, что нам обязательно надо как-то выбраться отсюда?
Понтус это понимал.
И тут снова залаял Глупыш — раздался один-единственный, печально короткий лай, словно он точно знал: собственно говоря, нет смысла лаять.
Расмус высунулся из окна.