Гнёт ее заботы - Тим Пауэрс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он высунулся, чтобы глотнуть еще воздуха, а затем быстро, но осторожно развязал узлы, которые туго затянул двенадцать часов назад у входа в Каза Магни.
Он закрыл дверь, вскарабкался обратно на козлы и снова тронул карету в путь.
Когда они пересекали границу, Джозефина была столь очевидно больной и бессвязной, а объяснения Кроуфорда, что ей нужно в больницу в Парме столь отчаянно убедительными, и взятка его столь привлекательной, а зловоние чеснока столь ужасающим, что охраняющие границу стражи без промедлений позволили им проехать, и они направились дальше на восток, по дороге, которая должна была привести их вниз по ту сторону гор.
Отъехав на несколько сотен ярдов, Кроуфорд остановил карету и спустился вниз. Он растормошил Джозефину достаточно, чтобы она смогла поесть вместе с ним хлеба и сыра, и заставил ее попить воды, напоминая себе, что в скором времени неплохо бы остановиться на отдых.
Она слабо пыталась ругаться на него, когда он снова начал связывать ее руки и лодыжки. Внезапно он осознал, что ругается на нее в ответ, и заставил себя остановиться.
Каждые несколько миль по краям дороги стояли приподнятые на столбах небольшие деревянные распятья, защищенные миниатюрными черепичными крышами, и к тому времени, как солнце, незаметно перемещаясь по небу, добралось до зенита, а затем начало отбрасывать тень Кроуфорда под копыта лошадей, Кроуфорд обнаружил себя молящимся посеревшим от непогоды маленьким фигуркам.
Не то чтобы он молился именно Иисусу, скорее всем богам, которые заботились о человечестве и пострадали за это; в голове, наслаиваясь на видения деревянного Христа, вились неуловимые мысли о Прометее[397], прикованном цепями к скале и стервятнике, непрестанно терзающем его внутренности ― и Бальдере[398] прибитом гвоздями к дереву, вокруг корней которого, там где упали капли его крови, выросли цветы ― и Осирисе, разрубленном на части рядом с Нилом[399].
Его одиночество на сиденье кучера скрашивала старая добрая фляжка, и выпитое брэнди вкупе с усталостью и однообразными звуками и движениями, сопровождающими поездку, незаметно погрузили его в похожее на сон оцепенение.
Эх, было бы у него время, а так же молоток и гвозди. Он бы остановил карету и отправился вбить eisener breche в лицо одного из этих деревянных Спасителей ― это было бы жестом уважения к их жертве, символом солидарности, а отнюдь не вандализмом ― и после нескольких часов размышлений об этом, он начал представлять, как делает это.
Человеческая фигура, в охватившем его отчетливо-ярком наваждении, подняла деревянные веки и пристально посмотрела на него своими крошечными, но без сомнений человеческими глазами, а затем по исполненным муки чертам грубо вырезанного лица побежала вниз алая кровь. Деревянный рот изваяния раскрылся и произнес.
― Accipite, et bibite ex eo omnes.
«Примите и пейте из нее все», ― мысленно перевел он эту латинскую фразу.
Он был почти уверен, что это строка из католической мессы, произносимая, когда священник превращает воду в Христову кровь.
Затем он заметил, что под распятьем висит ржавая железная чаша[400], и кровь сбегает в нее по худым деревянным ногам. Он потянулся к чаше, но в этот миг на солнце набежало облако, и на погрузившемся в полумрак кресте висел уже не спаситель, а он сам, наблюдая чьими-то глазами, как он вонзает eisener breche в бок распятой фигуры.
Из раны хлынула вода, и ему не нужно было ее пробовать, чтобы знать, что она была соленой ― морской водой. Вода прибывала и темнела, а затем, заполнив подвал, хлынула наружу в Арно, которая каким-то образом одновременно была и Темзой и Тибром, и понеслась к морю; маленькая крыша над распятьем превратилась в корабль, но он к этому времени был уже слишком далеко в море, чтобы Кроуфорд мог разобрать, что за судно это было. Дон Жуан? Может быть ковчег? «Одно из них ― чтобы спасти нас от моря, ― головокружительно подумал он, ― другое ― чтобы предать в его объятья».
Он осознал, что фляжка опустела, и что солнце за их спиной опустилось. Они были теперь внизу, посреди поросших лесом предгорий, и он, прищурившись, посмотрел на оставшиеся позади пламенеющие красным закатным свечением горные пики, через чьи каменные владения путешествовал их маленький сухопутный корабль, островок теплой жизни посреди холодного величия гор, и он поежился и поблагодарил привидевшегося ему Христа, или кто бы это ни был, за лошадей и даже за Джозефину.
Где-то впереди простирался окруженный стеной древний город Парма ― некогда город галлов, затем важный город Римской Империи, а ныне, с благословления Австрийцев, принадлежащий французам; его величественные сады и променады[401] по праву считались одними из самых прекрасных в Италии. Но мысли Кроуфорда были сейчас от этого далеки. Сейчас он думал лишь о том, как отыскать какую-нибудь конюшню. Конюшню, в которой найдется солома, чтобы им с Джозефиной не пришлось спать в зловонной карете.
ГЛАВА 24
Their watchmen stare, and stand aghast,
As on we hurry through the dark;
The watch-light blinks as we go past,
The watch-dog shrinks and fears to bark…
— George Crabbe
Их стражи в ужасе стоят,
Когда несемся мы сквозь тьму;
Огни мигают, пряча взгляд,
И пес не лает на Луну…
— Джордж Крабб[402]
Возможно из-за того, что Парма[403] была занята про-австрийскими войсками, на следующее утро в конюшню не заявился священник, чтобы выдворить спутавшуюся с вампирами женщину из города. На рассвете хозяин конюшни отворил тяжелую деревянную дверь, тяжело ступая, подошел к одному из стойл и вывел лошадь, при этом он даже не взглянул туда, где на восхитительно мягкой копне соломы лежали Кроуфорд с Джозефиной, укрытые запасной лошадиной попоной.
Кроуфорд сожалел лишь том, что Байрон не догадался упаковать одеяла.
Мужчина вывел лошадь во двор, и Кроуфорд отбросил попону в сторону и поднялся. Он направился к карете, но там обнаружил, что кувшин с водой каким-то образом подхватил вездесущее чесночное зловоние, и, честя его на чем свет, захватил один из хрустальных бокалов Байрона, приблизился к поилке для лошадей и зачерпнул воды. Вода на вкус оказалась вполне приличной, так что он снова наполнил бокал и направился к Джозефине.
Он опустился возле нее и несколько секунд просто смотрел на ее худое, напряженное лицо. Когда он засыпал, она все еще бодрствовала, уставившись в потолок и сгибая связанные запястья и лодыжки, так что для него было загадкой, когда же она, наконец, позволила себе заснуть.
Он нежно потряс ее плечо, и ее глаза тут же распахнулись.
― Это я, Майкл, ― сказал он, пытаясь заставить голос звучать обнадеживающе, хотя понимал, что был последним, кого она хотела сейчас видеть. ― Присядь, чтобы я мог дать тебе воды.
Она вздернула себя вверх и покорно глотнула из бокала, который он поднес к ее губам. Сделав несколько глотков, она покачала головой, и он убрал бокал.
― Можешь меня развязать, ― хрипло сказала она. ― Я не буду пытаться убежать.
― Или убить себя?
Она отвела взгляд. ― Или убить себя.
― Я не могу, ― устало ответил Кроуфорд. ― Я бы не сделал этого, даже если бы это касалось только тебя. Я люблю тебя, и не хочу способствовать твоей смерти. Но в любом случае, это касается не только тебя. Есть еще ребенок.
― Его ребенок, ― сказала она. В ее голосе сквозило безразличие. ― Думаю, он действительно его. Они могут иметь детей от нас, ты знаешь.
Кроуфорд подумал о сестре-близняшке Шелли, которая вросла в его тело, когда он был еще в лоне матери, и в результате их затянувшегося соприкосновения заразила его и сделала его не вполне человеком. Изможденное лицо Джозефины напомнило ему лицо Христа, которое явилось ему во вчерашнем наваждении, и он взмолился, чтобы человеческий зародыш был единственным, кого вынашивает Джозефина.
― Нет, это человеческий ребенок, ― сказал он. ― Вспомни, я доктор, который на этом специализируется. Ты уже была беременна, когда впервые…. когда ты первый раз трахалась с Полидори. Он отвернулся, чтобы она не увидела ярость, сверкнувшую в его взгляде. ― Даже если Полидори удалось тоже тебя оплодотворить ― они могут это сделать, их нечеловеческий плод вырастает вместе, или даже внутри человеческого, который уже там был ― наш ребенок все еще там, и будет, по меньшей мере, настолько же человеком, насколько им был Шелли.
Она закрыла глаза ― с неожиданным состраданием он увидел, как глубоко изборождены морщинками ее веки ― и по ее щекам покатились слезы. ― Ох, ― несчастно вздохнула она.
Где-то минуту ни один из них не решался прервать молчание. Из-за перегородки стойла высунулась лошадиная голова и изучающее посмотрела на них, затем фыркнула и снова скрылась из вида.