Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи - Наталья Константиновна Бонецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отвечая в 1916 г. на ивановскую критику его книги, Бердяев, быть может, вспомнил свой многочасовой московский разговор с Е. Герцык в феврале 1910 г.: тогда, обсуждая новоявленную группу «Мусагет», они говорили о мистике, язычестве и христианстве, вспоминали Иванова. В дневниковой записи того дня Евгения невольно увлеклась сопоставлением «Прота» с «Гиацинтом». В обоих она видела «людей бездны»: «Странно, именно через Диониса, который ему враждебен, близок Бердяев Вячеславу. Оба зрящие гибель», – она понимала, что от Диониса – язычества – Бердяев сознательно дистанцируется. Видимо, Бердяев поделился тогда с Евгенией теми своими мыслями, которые пару лет спустя оформятся в концепцию «Смысла творчества». «Он весь не в прошлом и не в настоящем, а в будущем, – записала в тот день Евгения. – Тайно, страстно, бурно – верит в Третье Царство, в Откровение Духа, в новое Откровение – не Мировой души (как в язычестве), не Христово, а человеческое»[824]. Апокалипсическое христианство Бердяева было иным порывом, питалось другими интуициями, нежели ивановское дионисийство.
Письмо Бердяева не могло не означать его полного идейного разрыва с Ивановым. Сверх того, мыслитель ворвался в личностные тайники своего адресата и, не прибегая к дипломатичному языку психоаналитиков, недвусмысленно связал проповедь язычества Ивановым с его эротоманией. Впрочем, если вспомнить о способах поклонения Иванова «богу Эросу», выводы автора письма могут показаться мягкими и сглаженными. «Тайна Вашей творческой природы в том, что Вы можете раскрываться и творить лишь через женщину, через женскую прививку, через женщину-пробудителя. Таковы Вы, это роковое для Вас»[825]. Писатель, человек, мужчина получает удар хлыстом. «Рыцарь» Бердяев умел постоять не только за чужую, но и за собственную честь.
О существе своих отношений с Бердяевым Евгении было легче размышлять несколько остраненно – в полухудожественной форме. Бердяев представлен ею в образе аристократического красавца Орбелиани – мыслителя, знатока древнего гностицизма – в автобиографической повести «Мой Рим». Уничтоженная Ивановым, с Бердяевым – заново нашедшая себя («какая-никакая, но я – я, и это свято, и это не стыдно. Это навсегда его (Бердяева) дар»[826]), – Евгения с «Гиацинтом» – на дружески равной ноге. Но «дружба» – почти ничего не говорящее обозначение для судьбоносной встречи, глубокой близости мужчины и женщины – детей Серебряного века. Е. Герцык так пытается описать эту дружбу в «Моем Риме»: «Таинственно было. Расслоилось мое отношение к нему. Вот, поверху гляжу с холодком на него, нежеланно-красивого, чуть враждебно к иноплеменной окраске его, к нерусской курчавости. Вот – глубже – изощренным вкусом любуюсь игре его ума. Еще глубже: темные захлестывают волны, я – бесстрашная невеста его обреченности. Еще глубже, еще… Стоим мы друг перед другом, как вихрем каким-то развернутые миры. Лицо горит, я прикладываю к жаркой щеке руку ладонью наружу. Слушаю его – и вдруг понимаю страшным, тем женским бессилием, которое – сила, зов. Миг – и без объятия он мой, меня жжет, мною утоляется его луч.
Но уж и не мой, как и я – не его, нас разрывают силы, мчащие врозь… Он уж далеко, я – далеко. Только в странной истоме не разнимаются руки, только дрожит его рука, подымая мою к губам. Молчим, Расстаемся.
Отчего невместимое такое чувство, когда остаюсь одна в своей комнате одинокой? Оттого ли, что любит, что нет? Что люблю, что нет? Не додумать всего про человеческое сердце».
По этой выдержке можно судить о Евгении Герцык как блестящем мастере психологической прозы: в нескольких строках – вся действительность и все неосуществленные возможности ее отношений с Бердяевым. Судьба «Царь-Девицы» – драматическая женская судьба. Сказать, что возможное счастье было ими принесено в жертву Христу или нравственному закону, означало бы трафаретно упростить ситуацию. Союз этот был творчеством христианских отношений нового типа и состоялся на высшем, нежели романтический, плане. Победу духа над вещами «слишком человеческими» незаурядные души переживают как счастье подлинное, – как некий апофеоз, торжество. Ни внешние обстоятельства, ни время, ни люди не властны над такой «дружбой», – она под знаком вечности. Это и имела в виду Евгения Казимировна, подытоживая свои воспоминания о Бердяеве словами: «Ни он, ни я не уступим ничего». И та же воля – в несохранившемся письме к ней Бердяева: «Я хочу быть с вами, хочу, чтобы вы были со мною, хочу быть вместе на веки веков».[827]
О религиозно-идейном влиянии Бердяева на Е. Герцык – о том, как он привел ее к православию и отвратил от антропософии – мы впоследствии поговорим особо. Сейчас же расширим еще характеристику их дружбы: подобные интеллектуальные, одновременно с эротическим оттенком, глубоко личностные отношения творческих мужчины и женщины были достаточно типичны для Серебряного века и вносили характерную струю в романтически-«софийную» атмосферу эпохи. Дружба Бердяева с Евгенией была тем диалогом, в котором каждый участник как бы впервые становится самим собою, открываясь и другому, и самому себе. Эти высокие отношения установились не сразу: первоначальные «интимность и свобода», порождающие душевную смуту, вскоре исчерпали себя и были, усилиями обоих, искусно трансформированы – выверены разумом и нравственным чувством. По следам этой внутренней работы Евгения в 1909 г. писала Вере Гриневич: «Новую ценность мы почувствовали друг в друге. Он уж весь – благоговение, уважение, как к монахине, но без тени влюбленности, без близости… Я люблю его очень, его огромный ум, его волю к Богу и даже его хаос, но, правда, как-то не для себя. <…> Странно нам обоим, как необычайно мы гармонируем друг с другом, несмотря на кажущуюся несхожесть»[828]. Ни о какой идиллии речи не шло – «эта драма была скрытная и почти без слов»[829], – но, в отличие от отношений с Ивановым, союз Евгении с Бердяевым был не просто нравственно-нормальным, но и подлинно христианским. «Мы нужны друг другу: он мне “выпрямляет” мысль – я же действую хотя и трагически, но освобождающе на его эмоциональную жизнь»[830]: так Евгения описывала первые «диалогические» опыты своего общения с Бердяевым.
Надо думать, наблюдения эти были неполными – в контактах с «одаренной женской душой»[831] «выпрямлялась» и мысль Бердяева. Не в прогулках ли с Евгенией по Риму и музеям Флоренции в 1912 г. формировалась его концепция творчества с ее противопоставлением ценности и творческого экстаза? Воспоминания Евгении о тех днях проясняют нам идеи Бердяева; эта страничка – быть может, лучшее, что было сказано о философе его интерпретаторами[832]. «Флоренция мне – ключ к нему. Он – к Флоренции»; ибо