Урок немецкого - Зигфрид Ленц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Короче говоря, перед нами роман, силовое поле которого всецело определено напряжением того духовного поиска, который предпринят Зйгги Йепсеном. Это роман-исследование, роман-проблема, и деталь, подробность потому к становятся структурным его принципом, что они здесь — звенья той единой путеводной нити, которая выводит и нас, и Зигги к его ругбюльским вопросам. Оттого-то мы и не чувствуем в себе сопротивления, погружаясь в плотную, порой словно бы вязкую фактуру повествования, не сетуем, когда Зигги вновь и? вновь расстилает перед нами ругбюльскую равнину, заботливо расставляет по ее насыпным холмам ветряки, приземистые усадьбы, свою любимую бескрылую мельницу, ведет нас по узкой кирпичной дорожке в дом отца — ведет, чтобы вывести в конце концов к сложной и острой психологической ситуации, смысл которой отнюдь не исчерпывается одной лишь исторической типичностью, но обращен и к нашему нравственному, духовному «я».
Что же это за ситуация и какой человеческий «урок» ищет и находит в ней Зйгги?
3Я думаю, читатель обратил внимание, что, прослеживая историю взаимоотношений ругбюльского полицейского и художника Нансена, Зигфрид Ленц особенно пристален к тому, как и отчего нарушилась их дружба. Это не случайно, как не случайно и то, что взаимоотношения именно этих героев — несомненно главная, ведущая тема мемуарной летописи Зигги Йепсена.
Действительно — ведь ненависть к художнику, одержимость в его преследовании появились у ругбюльского полицейского не сразу. Ничего похожего, свидетельствует Зигги, не было, например, в тот первый, памятный день, в ту апрельскую пятницу 1943 года, когда Йенс Оле Йепсен стал собираться в Блеекенварф, дабы вручить художнику только что полученный приказ из Берлина. Мы видели, как смущенно пожал он плечами, встретив жену художника: нет, он не причастен к этой истории и сожалеет о своей миссии. Мы видели ето и у Нансена — старые приятели, друзья детства сидели за традиционной рюмочкой джина, и ругбюльский постовой не без сочувствия спрашивал: «Как по-твоему, Макс, чем ты им не угодил? Почему тебе нельзя больше работать?»
Не было у Йенса никакой страсти, никакого особого рвения и позже — в тот день, когда он предъявил художнику к исполнению новый приказ — о конфискации картин. Да, он сразу же дал понять, что не пойдет ни на какую сделку — дружба дружбой, а служба службой. И он честно предупредил Нансена, что будет требовать неукоснительного исполнения приказа, таков уж его долг. Но даже и в этот день он еще пытался как-то утешить художника, наивно и жалко предполагая: «А может статься, они возвратят картины… посмотрят и вернут?»
Когда же, с какого момента начало все неостановимо и необратимо меняться? Не тогда ли, когда в ответ на все то же — я выполняю свой долг, ты знаешь, Макс, чего требует от меня мой долг, — художник взрывается: «Как же, прекрасно знаю, но и тебе не мешает знать: меня с души воротит, когда вы рассуждаете о долге. Когда вы рассуждаете о долге, приходится и другим кое о чем задуматься… А потому заруби себе на носу: я буду по-прежнему писать картины»?
Да, именно здесь, когда художник выражает неповиновение приказу, мы сразу же начинаем улавливать и в облике постового явственно новые подробности. Стоит только вспомнить, как он сразу же приосанился, ругбюльский полицейский, как исчезла из его позы былая растерянность и неловкость, как выразилось в ней сразу же начальственное нетерпение и какой неприкрытой угрозой, каким металлом зазвучал вдруг его голос: «Берегись, Макс! Больше мне тебе советовать нечего: берегись!» А уже потом было и все остальное — и слежка, и изъятие картин, и то чувство превосходства, даже торжества, которое прочитал Зигги на лице отца в день ареста художника…
Что же произошло?
Послушаем самого Йенса — он изъясняется на этот счет не однажды и без всяких околичностей. Этот человек, его земляк, ничего, видите ли, не признает — «никаких запретов и распоряжений». «Законы и постановления не про его честь писаны», они — «для других». И еще подчеркивает при этом, что «таковы уж мы из Глюзерупа»!.. Нет, это только ты такой, бросает он художнику. «Ты исключение. Есть и другие — большинство, — они подчиняются общему порядку, а тебе подавай твой личный порядок!.. Ваш брат считает себя выше всех, вам плевать на то, что для других закон. Но не ты первый, не ты последний, многим из вашего брата внушили, что к чему, и ты — дай срок — другое запоешь!»
Ругбюльский полицейский задет за живое — вот в чем дело. И задет за живое именно потому, что неповиновение художника, как нетрудно угадать, есть для него не просто неподчинение некоему «порядку» вообще, а неподчинение порядку, на котором стоит и который исповедует и лично он, Йенс Оле Йепсен. Это вызов и ему лично — вызов его «я», его, если угодно, человеческому достоинству, как он его понимает. Ибо по-солдатски безоговорочное подчинение «общему порядку», «закону», «приказу» — это для него долг не формальный, но тот внутренне принятый Долг, который составляет безусловный принцип его существования, его «смысл жизни». В этом вся суть, именно это и акцентирует со всей настойчивостью Зигфрид Ленц, показывая нам психологический механизм поведения своего героя. Не случайно он предоставляет ему возможность высказаться на этот счет не раз и не два — и тоже вполне определенно. С гордостью за свое кредо. «Меня не интересует, выгадает ли человек от того, что выполнит свой долг, будет ли ему от этого польза или нет…» «Беспокоиться? Кто выполняет свой долг, тому не о чем беспокоиться, даже если когда-нибудь изменится время…»
Как видим, формулировкам Йенса может позавидовать любой экзистенциалист — и, кажется, заставляя своего героя прибегать к этой типично экзистенциалистской фразеологии, Зигфрид Ленц делает это тоже не случайно — не без пародийного полемического прицела. «Ты, — говорит постовой своему сыну, — многое слышал, только одного не слыхал, что человек должен оставаться верея себе, должен выполнять свой долг, как бы ни изменилась обстановка, я имею в виду осознанный долг». Вот ведь как: «верен себе», «осознанный», не иначе!..
Конечно, нормальному, нравственно здоровому человеку трудно представить, что набор нерассуждающих солдатских добродетелей, восхваляемых ругбюльским полицейским, может действительно стать основой для безусловного принципа жизни человека, для его «экзистенции».
Но кто возьмется утверждать в наш век, что этого не бывает, что рабская психология «безотказного орудия» не может заполнить место такой «безусловности»? Еще как может — недавняя история гитлеровской Германии развеяла немало иллюзий на этот счет.
Вот почему, если говорить даже только об исторически типизирующем значении романа, то и с этой стороны фигура ругбюльского постового заслуживает особого внимания. В своей зловещей монументальности она вырастает поистине до масштаба символа, становится как бы олицетворением той темной, самодовольной силы верноподданнического послушания, которая отличала миллионы таких же обычных, рядовых немецких обывателей, как Йенс Оле Йепсен, и делала их «безотказным орудием» нацистского насилия. Можно не сомневаться, что именно через этот образ прежде всего выразил автор и свое осознание, и свой приговор одной из самых страшных черт мелкобуржуазной психологии, способной служить благодатнейшей почвой для возникновения фашизма.
Вернемся, однако, к «осознанному долгу» ругбгольского постового, к этой психологической и нравственной доминанте его личности. Почему для Зигфрида Ленца так важно выявление именно этой личностной основы его служения «общему порядку»?
Я думаю, мы не ошибемся, если скажем, что в немалой степени это обусловлено, конечно, остротой и актуальностью той нравственно-психологической проблемы современности, которая приобрела особое значение именно в свете недавнего исторического опыта — проблемы ответственности человека за то, что содеяно им во исполнение того или иного долга. Ведь сколько и ныне еще в ФРГ таких, кто выставляет свое служение долгу во времена «третьего рейха» в качестве некой безусловной индульгенции: они, видите ли, были всего лишь солдатами, они только выполняли свой гражданский долг и потому не могут отвечать за то, что приходилось им делать, что им приказывали. Они — только исполнители. Но при этом, однако же, они не прочь поставить себе еще и в заслугу то, что были добросовестными исполнителями, честно несли свои гражданские обязанности!..
Но долг, если для человека это действительно долг, есть, как это и показывает Зигфрид Ленц, личное дело человека. Ничто не может заставить его принять что-то в качестве своего долга, если он сам этого не примет. Его можно принудить к выполнению тех или иных приказов — угрозой наказания, страхом смерти. Но считать это своим долгом — никогда. Долг есть только то, что ты сам признаешь в качестве безусловного принципа своей жизни, только то, что принято актом твоего собственного, личного самоопределения. И именно поэтому долг и не может быть ни при каких условиях и ни при каком содержании инстанцией, способной снять с человека ответственность за весь, полный объем свершенного во имя его. Ты не отвечаешь за содержание приказов, ты всего лишь принимал их к безусловному исполнению? Но не забывай, что безусловное это исполнение ты сам принял на себя, сам признал своим долгом, сам выдал санкцию производителям приказов решать за тебя, сам поставил свою подпись на чистом векселе.