Солдаты Апшеронского полка: Матис. Перс. Математик. Анархисты (сборник) - Александр Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Ширване Хайнц появлялся редко, но метко, устраивая переполох и бессмысленную взбучку, никого не слушал, общался только с Эльмаром, которому передавал указания для Хашема и Аббаса, вдумчиво тарабаня по-русски с трогательным немецким акцентом.
Эльмар и Аббас служили демпферами между Эверсом и Хашемом. Кое-как им удавалось удерживать паритет между ними.
Хашем игнорировал Эверса, будто его и не было, да и сам Эверс соблюдал дистанцию. Зато Аббас и Эльмар ревниво отслеживали перемещения немца, перезванивались с егерями из других заповедников, стараясь предугадать его приезд.
– Ай, какой славный обезьянка. Давай, давай – оп, оп, оп. Вырастет, клянусь, артисткой будет, – приговаривал егерь Ильхан, мягко хлопая в ладоши, пока обезьянка, подняв одну лапку, второй что-то искала под хвостом, проворно поворачиваясь на одном месте. Стоило Хайнцу только поднять руку к карману, обезьянка вставала по-собачьи на четыре лапы, взглядывая на хозяина выцветшими старческими круглыми глазами.
3
– Как Хашем помогает? Почему его любят?.. Да как его не любить? – удивляется Аббас и рассказывает недавний случай.
Сумасшедшей старухе, которую бросили сыновья, егеря Апшеронского полка имени Велимира Хлебникова поправили забор, обрезали сучья в саду, навезли навозу, разбросали по саду, перекопали, принесли хлеба. И вот она очнулась и стала восхвалять Господа. А соседи плакали и тоже ходили к ней славить Бога. А потом Мирза-ага, сосед старухи Зейнаб, говорил во всеуслышание:
– Это ребята Хашема, его отряд. Да. Они знают, что делают. Добро сеют. Гейдарка к ним ушел – взяли. Магсуд ушел весной еще. Ибрагим – в прошлом месяце. С апшеронцами не забалуешь. Я сам думаю – пойти к ним или нет. Старуха не пускает. А то чего. Тебе дают поручение – идешь и работаешь. Там все начальники, но Хашем главный. Еще Эльмар, еще Аббас. Что делать? Зверей стережешь. Или на земляных работах. Археологи! К ним комиссии приезжают. И зарплатой не обидят. Всяко ближе, чем на стройку в Баку ездить. И дело полезное: природа. Еще они там летают. Садятся на птиц – и летят. Я не знаю. Говорят так. Летают к морю. На джейранов охотятся. Но мясо с собой не дают. Там кушай – сколько хочешь. А с собой нельзя, не положено.
Так щедро славил и выдумывал старик Мирза-ага. Ему нравилось к хорошим вещам припустить свою выдумку – никто не в обиде, одна польза. В Сальянах, в Айрам-Бейли, Ленкорани, Гиркане лагерь Хашема называли коммуной летунов. Почему так – не знаю, видимо, из-за господства воздуха. Я поворачиваюсь в пыльной плывущей темноте сарая – лаборатории Хашема, пронизанной из прорех достаточным для ориентации светом. Портрет юного Леопольда Вайсса висит на стене. Портрет Моны Махмудниджад. Фотографии, чертежи и рисунки допотопных самолетов, махолетов… Я хожу вдоль стенки и жадно снимаю, прикрывая ладонью вспышку, чтобы не бликовала на поверхности фотографий.
4
Аббас сбрасывает газ и, обернувшись ко мне, показывает за дамбу Порт-Ильича, где я ничего не вижу, кроме обрывков плавней и отдельных скопищ тамариска-гребенщика.
– Там рос реликтовый гранатовый лес, – говорит Аббас. – Ты видел когда-нибудь дикий гранат, которому три века в корне? Вот то-то и оно. Русские ушли, и никто тут больше рыбу не ловит. Весь лес на дрова порубили. Уголь не стали закупать на зиму. Зачем? Когда рядом ничейное. Реликт извели! Десятки тысяч лет стоял лес гранатовый, а как мусульмане пришли – всё в топку. Весь третичный период. Чем живут? А кто их знает. Кто в Баку ишачит. Кто на стройке аэропорта под Ленкоранью. Кто чем спасается.
Аббас доволен, что Хашем поручил ему московского, даже заграничного гостя. Если куда направляемся (рыбачить с бакланами или смотреть египетских цапель: ослепительно белые, изящные птицы на свайках посматривают вниз – не мелькнет ли рыбешка, парадный их вид говорит, мол, скоро, скоро мы вернемся обратно на трон фараона) – обязательно по дороге заедем в десять разных мест; и не столько чтоб я посмотрел, сколько меня показать. Лицо Аббаса я беру крупным планом, чуть в лоб сверху, треугольное твердое его лицо, крепкое темя, бархатистые ресницы, ханский взгляд, каменные скулы. Я еще только догадываюсь, что Аббас добрый человек.
Аббас на ходу машет рукой на очередной пролетающий забор:
– Вот тут мои друзья живут. Если что надо – их спрашивай, ночью приди – спасут. Если контрразведка, пограничники на берегу пристанут, говори: Аббас разрешенья у Сулеймана спросил. Сулейман тоже мой друг, подполковник…
Мы останавливаемся у приоткрытых ворот, крашенных серебрянкой, приваренный к ним уголок составляет пятиконечную звезду. Мы заглядываем внутрь.
– Ахмед! Ахмед! Друг ко мне с Москвы приехал, сейчас охотиться с бакланом едем, по дороге ветер покажу. Как там на заливе? Стрепетов видел?
– Салам алейкум, – кланяется Ахмед – худой, красивый, с щеголеватыми усиками человек лет тридцати, руки по локоть вымазаны смесью масла и грязи: неопознанная машинерия стоит на двух домкратах и столбиках из кирпичей, крест-накрест. Он вылез из-под нее приветствовать нас, отодвигает носком ботинка расплющенный картонный ящик, с которого только что встал, и теперь стесняется, мнется, косится на фотоаппарат еще подозрительней, чем косился бы на оружие, и еще больше смущается, когда наконец Аббас говорит: «Ладно, поедем, может, стрепетов посмотрим. Стрепет, когда на крыло с биджар поднимается – вокруг метель от крыльев, белым-бело, дух уносит», – и начинает бить носком ботинка по рычагу стартера, а тот спружинивает и попадает ему по берцу. Я навожу объектив на Ахмеда, на его бескрылый «четыреста двенадцатый москвич», улыбаюсь. Женщина, видимо, его мать, от смущения прикрывающая ладонью и краем задранного фартука рот, полный золотых руин, улыбается и поправляет платок, спускаясь с крыльца, когда я отщелкиваю с нее несколько кадров. Фотоаппараты, да еще с такими объективами, редкость в этой местности – невиданный глубинный блеск стекла, внушительность тубуса, черного, тисненного под кожу корпуса, жужжание наводки, шарканье шторки, будоражащий щелчок затвора… Корреспондент незримой газеты сделает видимым ныне поглощенное безвестностью лицо – например, вот этой женщины, склоненной над вулканическим конусом тандыра, фигура ее призрачна, затянута дымом, поднимающимся из жерла печи. Мы тормознули на обочине купить чурека – мне ведь нужно будет чем-то питаться следующие два дня, которые я проведу на острове Сара́, рассекающем с юга залив Гызылагач. Здесь я попросился побыть в уединении. Аббас согласился свезти меня в окрестности бывшей базы отряда космонавтов: здешние влажные субтропики были сочтены идеальными условиями для экстремальных тренировок. Аббас общался с космонавтами в прошлой жизни, до сих пор переписывается с Севастьяновым.
Женщина только что распластала, прибила по периметру кулаком чурек на раскаленной глине, облизанной всполохами углей, поднялась и откинулась назад, схватилась за поясницу и щурится от дыма, хлынувшего вдруг из соседнего тандыра, где дрова только разгораются, потрескивают, показывая отсвет коротких шелковых языков пламени. Она заметила, что я снимаю, и улыбнулась, смущенно отвела взгляд, но поясница тут же перестала ее беспокоить, и она подбоченилась, что-то задорно крикнула своим подругам, те в тон наперебой: «Теперь знаменитой станешь. Ты всегда мечтала!» И мы снова мчимся – ладонь вверх флюгером, почуять упругий воздух, телесность ветра, вот что всегда меня увлекало – незримое движение воздушных масс. Что есть ветер? Прозрачный, невидимый, а дует – аж из глаз слезы, с ног валит… Разве не дикость?
5
На ухабе хватаюсь за Аббаса. Широкоскулый профиль, голубой глаз… Кисть Аббаса выныривает из подвернутого рукава брезентовой штормовки, хватко выжимает сцепление, рвет газ. Мой рот забивается ветром. Поршни и выхлоп бьют в бубен барабанных перепонок… Впервые в жизни мне пришло в голову, что ветер способен обучить науке общения с прозрачностью, с прозрачными мирами, со стихией отсутствия – в кирхе немецко-шведского прихода. Суровый силуэт обглоданного ветром известняка, сто лет назад завезенного Нобелями, высится неподалеку от прибрежного Парапета. Сейчас она стоит заброшенной, а в детстве по воскресеньям к вечеру наполнялась музыкой, как раковина шумом прибоя. В конце нашей улицы, почти у самого моря, жила баба Катя-католичка, Бауман Екатерина Андреевна, строгая женщина лет шестидесяти, из семьи немцев-колонистов, предки ее издавна обитали в Закавказье; мать рассказывала, что во время войны ее семью вместе с другими немцами сослали за море в Казахстан, где она едва не погибла в трудармии, но вернулась из Акмолинска, вышла замуж и работала учетчицей на хлебзаводе. Каждое воскресное утро в любую погоду перед отъездом в город она выкатывала парализованного мужа в сад, где под деревьями он ожидал ее возвращения, дремал, искры пузырьков на ниточке слюны стекали с его губы. Глаза живо смотрели из глубины обвисшего лица, над неровно выбритыми щеками… Когда-то отец работал с Петром Степановичем и, видимо, хорошо к нему относился, потому что иногда заходил в сад, чтобы постоять рядом, сказать несколько слов. Старик не отвечал, голова тряслась, отец осторожно вынимал из кармана его полосатой пижамы пачку папирос, спички, неумело раскуривал (сам он не курил) и вставлял старику в губы, которые тут же оживали, жадным танцем загоняли папиросу в угол рта, и голова старика окутывалась дымом. Отец тогда отходил.