В лесах Пашутовки - Цви Прейгерзон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ответа нет, и Мельцер-Михайлов понемногу успокаивается. Как видно, здесь никто не живет. Он направляется к следующему дому. О! Навстречу путнику поднимается с завалинки хлипкий старик. Похоже, только его и оставили охранять заброшенное лесное хозяйство от полного разорения.
— Здорово, отец! — приветствует его Михайлов. — Мне надо бы в Смоленск. А дороги не знаю.
— Пойдем, покажу… — охотно отзывается лесник.
Он долго и во всех подробностях рассказывает, в какую сторону нужно отсюда идти, а также где и куда сворачивать.
Затем оба усаживаются на стволе поваленного дерева, сворачивают по цигарке, и старик принимается рассказывать о том, как ему живется в военное время. У него общительный нрав — с таким характером трудно переносить одиночество. Мельцер-Михайлов — не первый солдат, который стучится в его дверь. Многие сейчас попали в окружение и теперь бродят по лесам и дорогам в надежде дойти до своих. И каждый такой гость не прочь передохнуть, покурить махорки, перекинуться словцом. Но этот высокий человек в мятой шинели явно не из говорунов. В напряженной позе сидит он на древесном стволе, сидит и молчит, и хмурое неприветливое выражение застыло на его мрачном лице.
Впрочем, леснику и дела мало — главное, что в кои-то веки зашел к нему живой человек, что есть рядом какая-никакая живая душа, что есть кому выслушать его стариковские байки. И он говорит, говорит, говорит без передышки. Рассказывает о довоенном житье-бытье, затем переходит на тему немецкого нашествия. «Слышь-ты» — это не требующее ответа присловье он вставляет едва ли не в каждую фразу.
— На прошлой неделе, слышь-ты, бомбили где-то неподалеку, — сообщает старик, выпуская изо рта густые клубы махорочного дыма. — Слышь-ты?
Мельцер-Михайлов хмурится еще больше. Надо бы что-то ответить, не сидеть же так пень-пнем. Голос должен быть под стать общему облику — грубым, низким, монотонным. Чтобы никто ненароком не услыхал в нем следы сердечной веселости прежнего дружелюбного человека.
Он бросает окурок на землю, наступает на него каблуком, сплевывает и встает.
— Ладно. Пора двигать. К послезавтрему хочу быть в Смоленске.
Голос получается неестественно низким, утробным, глухим. Лесник тоже вскакивает с места, ему жаль так быстро расставаться с гостем.
— Все запомнил? — скороговоркой повторяет он свои наставления. — Через три километра будет перекресток, там, слышь-ты, нужно взять направо. Боже упаси, ежели по ошибке свернешь налево: налево дорога в Родню, а в Смоленск, слышь-ты, направо.
— Бывай, дед! — утробно отзывается Михайлов.
Он подхватывает вещмешок и, не оборачиваясь, идет к дороге, чуть сутулящийся сероглазый человек в солдатской шинели, с дочерна загорелым лицом, иссиня-белой свежевыбритой головой и лиловым носом потомственного алкоголика. «Что ж, — думает он, — пока все в порядке. Я ничем не выдал себя — ни вопросом, ни смехом, ни зевком, ни жестами. Пока что это дается нелегко, но со временем войдет в привычку. Время есть…»
Времени впереди и в самом деле много — месяцы, годы. Годы жизни в новом облике, жизни без души, без сердца, без чувства, жизни тупой, нелепой и никчемной. Годы жизни в аду.
Мыслимо ли человеку пройти через такое испытание — простому человеку из плоти и крови? И не оставит ли на нем ад свой неизгладимый отпечаток, не высохнет ли криница души, не превратится ли в камень забытое, лишнее, мешающее сердце?
7Двенадцать детей было у Шифры Мельцер: семеро сыновей, пять дочек, а внуков и правнуков без числа. До войны почти все они жили в столице. Лишь старший Соломон еще в двадцатые годы женился и уехал на Урал, в Свердловск. Пятеро других сыновей ушли в Красную армию: Исаак, Давидка, Борис, Семен и Лева. Давид погиб в большом сталинградском сражении, Семена убили под Днепропетровском. На обоих пришли похоронки, а на Семена еще и письмо от его батальонного командира.
«Пал смертью храбрых, — было написано в этом письме, — пролил свою кровь в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками, и память о верном сыне нашей Родины навсегда сохранится в наших сердцах!»
И хотя никакие слова не могут унять материнской скорби по погибшему сыну, была в этом письме малая толика утешения.
Исаак и Борис регулярно писали домой с фронта, и лишь от младшенького, от Левы, писем не было с самого августа сорок первого.
Два года Шифра провела в эвакуации: три месяца спустя после начала войны Мельцеры уехали к Соломону в Свердловск. Старший сын принял родных с распростертыми объятиями — в этой большой семье всегда было заведено помогать друг другу во всем, а уж в такие тяжелые времена и подавно. Однако Свердловск не понравился Шифре. Вдобавок ко всем несчастьям она овдовела: весной сорок третьего умер от воспаления легких Залман Бенционович. И хотя покойный никогда не был главой семьи, хотя все решения — и важные, и незначительные — принимала, как правило, сама Шифра — невзирая на это, смерть мужа стала для нее тяжелым ударом. Тихий беззлобный человек, Залман не претендовал на многое, но всем сердцем любил жену и детей, заботился о семье, жил ради ее блага.
По окончании траура Шифра решила вернуться домой, в Москву. К тому времени в столице жили три ее дочери и сын — остальные были кто на фронте, кто в эвакуации. Рассеянная по всей стране от полей фронтовых сражений до тылового Новосибирска, эта большая семья всегда ощущала себя одним целым, нерушимым утесом над морем жизненных невзгод. А старая Шифра была центром, ядром этого клана — к ней стекались все семейные новости, ей присылали письма со всех концов страны, у нее просили совета или помощи, с нею делились радостью или горем. И лишь от Левы, любимого сыночка, не получала мать ни весточки, ни письмеца.
Где же он, где, ее поздний ребенок, свет ее старости?