Потревоженные тени - Сергей Терпигорев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Константин Павлович был маленького роста, очень шумливый, необыкновенно подвижный, вертлявый и, подобно сестре, удивительно аккуратный человек, отличавшийся также, подобно ей, чистоплотностью, доходившей у него до смешного. Он раз десять в день мыл руки, умывался, причесывал щеткой необыкновенно густые волосы на голове и расчесывал бакенбарды, которыми у него заращено было все лицо. В качестве отставного военного, он не допускал ношения бороды и для этого пробривал полосочку от подбородка до рта. Он то и дело также осматривал все и если замечал, что платье у него хоть немножко запылилось или есть на нем пятнышко какое, сейчас говорил:
— А ну-ка, Иван, возьми-ка щетку... — почисти-ка меня... вот тут... вот тут... А это что такое?.. Ну, хорошо...
Через час он опять замечал на себе какую-нибудь пылинку и опять звал Ивана.
Кроме этой педантичной чистоплотности, несколько даже смешной в нем, он вообще пользовался общим уважением, никакого другого сходства в нем с сестрой и ни в чем не было.
Совсем напротив: он был очень симпатичен и всеми любим.
Но уж шумлив зато был страх как. Вспылит и начнет... И тут ему все равно было, кто бы это ни был. И не то чтобы он дерзости какие кому говорил в это время, а так, шумит как бы сам с собою, возмущается и шумит.
Он был, вместе с тем, одним из немногих в то время, которые обращались со своими людьми не только не жестоко, но положительно даже хорошо. Вот только шумлив был.
Придет, бывало, оттуда, от него, человек за чем-нибудь к нам с письмом или так почему-нибудь.
— Ну что Константин Павлович? — спрашивает отец. — Здоров?
Слава богу-с.
— Шумит?
— Шумят-с...
И улыбнется. Потому, все знали уж, что души он добрейшей, зла никому в жизни не сделал и не сделает, а уж нашумит, так нашумит, что потом долго этот шум в голове стоит.
Он был женат когда-то, в Польше, где в то время стоял его полк, в котором он служил, и эта женитьба его была какая-то очень неудачная. С женой он прожил всего один день и затем вышел в отставку и уехал из полка к себе в деревню.
Обо всем этом ходили какие-то легенды; говорили, что она была какая-то графиня польская, редкая красавица, очень богата, и во всей этой истории дядя сделался просто жертвой мистификации, очень, однако, недвусмысленной. Он понял, догадался, в чем было дело, но было уже поздно. Тогда он взял отставку и уехал.
Через год он получил известие, что его жена как-то трагически умерла — упала с лошади на всем скаку, катаясь так или на охоте. ...
Но больше он уже не женился и даже как-то избегал женщин, как все про него говорили.
Первое время, то есть первые пять-шесть лет после этой несчастной истории, он жил безвыездно в деревне и, говорят, никуда почти даже не показывался. Но потом, когда вот и я стал его помнить, он ежегодно зимой месяца на два уезжал зачем-то в Петербург и оттуда возвращался с целым запасом новостей, и все каких-то таких, которые в его рассказах выходили как будто и чрезвычайными и очень важными, все их слушали с серьезным видом, а потом все это как-то так само собой и расплывалось, ничего из этого не выходило...
И рассказывал он эти новости всегда таинственно как-то, в это время не шумел и говорил с лицом необыкновенно серьезным.
Я не думаю, как припоминаю теперь его, чтобы он был умный человек. К тому же, он никогда ничего не читал и, кроме календарей, лежавших у него на письменном столе, один на одном, лет за пятнадцать, — во всем доме едва ли были какие-нибудь книги.
Но он был, повторяю, очень добрый человек.
III
Была однажды метель страшная — все окна у нас занесло и залепило снегом. Няньки, лакеи, отец, все выходившие посмотреть, что такое происходит на дворе, возвращались и рассказывали, что метет такая метель, что ничего не видать, все, занесло и холод ужасный.
— Если кто в дороге теперь — беда, — говорили все.
Метель мела весь день и к ночи разыгралась еще ужаснее, ветер так и выл под окном, стуча в ставни, осыпая их снегом.
Мы собрались все в «угольной», самой уютной комнате, и сидели в ожидании самовара. Иван расставлял чашки, блюдечки, звенел ложечками. Вдруг матушка стала прислушиваться к чему-то.
— Постой-ка, — сказала она Ивану, — это никак колокольчик...
Все тоже стали прислушиваться — в самом деле, звенел колокольчик, и вслед за тем послышался скрип саней под самыми окнами.
Все переглядывались. Гость в этакую погоду показался до того любопытным, что и матушка и мы с гувернанткой, все пошли в залу узнать — кто же это такой в этакую метель. Отец в это время был в передней, куда собрались к нему — едва пришли по этакой погоде — бурмистр, староста, конюший и прочие «начальники», и он с ними там толковал. Вдруг мы услыхали, как со скрипом тяжело отворилась намерзшая сенная дверь, потом захлопнулась, и голоса — изумленный голос отца и веселый, громкий, шумливый хохот и говор дяди Константина Павловича.
Через минуту отец привел его к нам всего красного — и лицо и руки, все побагровело от холода.
— Это его бог наказал, — говорил весело отец. — Ты знаешь, — обратился он к матери, — когда он выехал? Третьего дня. Хотел в город и оттуда, не простившись, прямо в Петербург на зиму. Да вот и «попался: сбился с дороги, проплутал весь день вчера и сегодня и вдруг уж какими-то судьбами очутился у нас на гумне. Бог, это прямо бог наказал, — повторял отец.
Дядя смеялся, потирал руки и с мельчайшими подробностями рассказывал, как это все с ним произошло.
— Но мне надо, однако ж, умыться, — вдруг вспомнил он, — я ведь двое суток уж не умывался.
— Братец, да вы хоть чаю-то стакан выпейте, согрейтесь, уговаривала его матушка: водки он не пил.
— Сестрица, благодарю вас, я сейчас... Я не могу... Вы знаете...
Он умылся, переменил белье, причесался и, чистенький, приглаженный, с расчесанными баками, росшими у него чуть не от самых глаз, веселый, довольный, пришел к нам в угольную.
— Ну что, братец, Раиса как, здорова? — спрашивала его матушка, когда он уселся наконец и начал отхлебывать из стакана горячий чай.
— Благодарю, я оставил ее совсем здоровою. Кланяется, зовет. Вы нас совсем забыли — это лето и не были даже ни разу.
Матушка начала жаловаться на недосуг, на нездоровье.
— Она встревожена немножко, — сказал дядя, — у нее маленькая неприятность там вышла... с этой Марфушей... Там, вы понимаете... Ну, а ее это тревожит...
Он не договорил — какая неприятность; матушка, вероятно догадавшись, какого рода неприятность, не стала спрашивать — так разговор этот и остановился. Мы хотели узнать, что такое именно вышло, но не спросили тоже, увидав какие-то их многозначительные взгляды.
— Это очень досадно.
— Ужасно, сестрица, потому это ее так тревожит... Она привыкла к ней и теперь, разумеется, должна будет ее отпустить...
Вернулся отец, наскоро переговоривши с «начальниками», и опять начал подтрунивать, что дядю это бог наказал за то, что он хотел прямо, не заезжая, махнуть в Петербург, и проч.
Так мы ничего и не узнали, что такое произошло у тети Раи с Марфушей...
— Приехал за день до моего отъезда Василий Прокофьич ко мне, — продолжал дядя. — Раечка, вы знаете, любит ого, — он ей там рассказывает все, сидит с ней; ну так я уже его просил, чтобы он пожил у нас пока, ну хоть неделю или две: все-таки это ее развлечет, — добавил он.
— Да, это верно. Она любит его, он такой болтун, это действительно развлечет ее, станет он ей рассказывать — у него ведь это без конца; это развлечет ее, — согласилась матушка.
Дядя у нас, разумеется, ночевал, пробыл весь другой день — погода все не унималась — и наконец на третий, когда прояснело, простился и уехал.
— Этот раз я таки поживу в Петербурге, — говорил он. — Я думаю, до весны придется, пожалуй, там прожить...
— Дядя уехал, а у нас все опять пошло по-старому. Месяца через два матушка вдруг как-то сказала отцу:
— А знаешь, я хочу съездить к Рае, проведать ее. Возьму и детей с собой... А то действительно я уж целый год скоро не была у нее — неловко.
Отец не возражал, и матушка объявила, что завтра мы все, то есть она, мы, гувернантка и нянька, едем на несколько дней в Ровное к тете Рае.
Мы были, разумеется, рады, предстояло разнообразие — как же не радоваться? Начались сборы, укладывание, и на другой день, после завтрака, мы тронулись в возке, увязанные и закутанные, в путь, — предстояла дорога немалая, целых сорок верст!..
Тогда такие путешествия совершались не так, как теперь. Теперь сорок верст проехать — пустое дело, о котором никому и в голову не придет рассказывать. Велят запрячь лошадей, если есть свои, или привести ямских, заложат тарантас, сани или возок, если зимой, — и делу конец. Но тогда, да еще с детьми, — это было целое путешествие.
Так было, разумеется, и в этот раз. Начались сборы, тянулись дня три, — припоминали, как бы чего не забыть, и когда наконец все было кончено, все утомленные, одетые, закутанные с ног до головы, двинулись в переднюю.