Потревоженные тени - Сергей Терпигорев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ишь его, затейник, — говорит нянька, которая тоже вместе с нами смотрит в окно, — простудится еще, вот тогда...
Наконец он установил силки как мог, разбросал приваду, взглянул на нас, на окно, в которое мы смотрели на него, и, съежившись весь и утопая опять в снегу, побежал в дом.
— Нельзя, нельзя, не подходи. Погоди, погоди... С холоду, и прямо к детям, — говорила нянька, когда он, весь красный, с красными руками, показался в зале и хотел подойти к нам.
Василий Прокофьич остановился, потирал руки и как-то охватывал себя за бока, за грудь.
Мы издалека вели с ним переговоры: скоро ли насядут птицы, сколько их попадется, куда мы их посадим и проч.
— А клеточки разве нет? Ну, все равно, мы сейчас из сахарной бумаги ее сделаем... Или нет ли картонки какой? — спрашивал он у няньки, — Надо дырочки в ней только провернуть. А потом можно будет и клетку сделать. Это всякий столяр ее сделает, это пустяки.
Мы слушали его, расспрашивали, просили няньку достать какую-нибудь картонку, которых такое множество стоит в коридоре на шкафах.
— Ах, затейник, детей всех перебаламутил только, — бурчит она.
— Няня, голубчик, ну пожалуйста.
Нянька идет доставать и искать ненужную картонку. Обогревшийся Василий Прокофьич подходит к нам, и мы, расспрашивая его, смотрим все вместе в окно.
— Вон он, вон... Василий Прокофьич, смотрите — какой снегирь прилетел... большой...
Снегирь прилетел не один. С ним прилетели еще какие-то две серенькие птички, похожие на него, но только без красной груди, все серенькие.
Снегири расхаживают и попрыгивают, клюют приваду, ходят возле самой палочки с петельками, но всё не попадаются.
— Василий Прокофьич, они видят... они не попадутся?
— Попадутся... Погодите...
— Да вот видите...
— Погодите. Уж попадутся.
— Вот если бы этот... с красной грудью-то.
— Поймаем. Тех и не нужно. Те не поют. Это только самцы поют.
— Такая хороша? — возвращаясь к нам с картонкой в руках и показывая ее Василию Прокофьичу, спрашивает нянька.
Он с серьезным лицом берет картонку в руки, осматривает как знающий человек, вертит и объявляет, что годится.
— Надо только дырочки в ней проткнуть.
— Зачем?
— А как же? А то ведь он, если закрыть его в ней, задохнется, — объясняет он нам.
Он пошел в переднюю доставать, палочку, чтоб проткнуть эти дырочки, а мы обернулись к окнам.
— Попался!.. Василий Прокофьич, попался снегирь! — закричали мы в один голос с сестрой, увидав, как бился и трепетал в силках большой красногрудый снегирь.
— Попался? — закричал Василий Прокофьич, не дойдя еще до дверей передней и возвращаясь к нам.
— Попался, вот смотрите.
— Попался и есть, — сказал он, как-то любуясь на бившуюся птичку.
— Василий Прокофьич, принесите же его. Он вырвется еще и улетит, — говорили мы.
— Нет, теперь уж ему не улететь.
Он поднял воротник у сюртука и поспешно пошел в переднюю. Мы смотрели в окна, ждали, когда он придет, появится на поляне и как он будет ловить птичку, бившуюся в силках.
Он опять появился на поляне в своем голубом шарфе, так же увязая по колена в снегу, шел к силкам. Птичка, увидав его, билась еще сильнее. Но вот он наконец подошел к самым силкам, нагнулся над ними и что-то копается там — нам не видно, что... Наконец он выпрямился, обернулся к нам, широко улыбается, ветер обдувает его, фалды у сюртука треплются по ветру, и он, проваливаясь в снег, спешит в дом. В кулаке у него что-то зажато.
— У, выдумщик!.. Поймал-таки, — говорит нянька.
Мы в нетерпении выбежали на середину залы и ждем его, когда он покажется в дверях передней.
— Куда, куда? — спешит за нами нянька. — Разве можно? Он холодный.
Дверь отворяется из передней, и, выставляя вперед кулак с зажатым в нем снегирем, показывается и останавливается, но не идет к нам Василий Прокофьич.
— Вот, — кричит он, — снегирь! С скворца будет. Я и не видывал таких больших, — говорит он.
— Покажите его, — просим мы.
— Нельзя, выскочит. Лови его потом, — говорил он.
— Немножко только.
Василий Прокофьич, должно быть, хотел взять его как-нибудь так, чтобы мы могли видеть его, как вдруг снегирь у него вырвался и полетел по комнате, начал биться о потолок, бился в окна. Желая поймать его, и мы подбежали к окнам, взлезли на кресло и хотели поймать его. Вдруг сестра закричала:
— Мама, папа едут!
И вслед за тем к крыльцу подъехала и остановилась наша тройка. Выскочивший из передней лакей высаживал из саней матушку и отца, всех занесенных снегом.
— Ну, теперь будет тебе, выдумщик, — говорила нянька вдруг оторопевшему Василию Прокофьичу.
— Да я что ж? — оправдывался он. — Устинья Ивановна, да вы вот что... Вы скажите...
— Ладно, ладно... — отвечала нянька.
— Нет, Устинья Ивановна, вы скажите...
— Да уж нечего, нечего...
Мы с сестрой, переглядываясь, смотрели на Василия Прокофьича, быстро застегнувшего сюртук до самого верха, заложившего руки назад и, откашливаясь, дожидавшегося, у стеночки, возле самых дверей передней, когда войдут отец с матушкой.
Дверь отворилась, и первое, что бросилось отцу в глаза, — это бившийся под потолком снегирь.
— Это откуда? Что это такое? — говорил он.
Все молчали.
— Кто это принес им? — спрашивал отец.
— Да все вот он, затейник-то, — кивая головой на Василия Прокофьича, ответила нянька.
Отец искоса, пренебрежительно, как-то сверху вниз, посмотрел на него и ничего ему не сказал.
— Иван, — крикнул он лакею, — поймать и выпустить сейчас. Мерзости какие. Я терпеть не могу этого...
Мы с сестрой между тем подошли к отцу, он нагнулся, поцеловал нас и пошел в кабинет. Матушка с нами осталась в зале и смотрела, как лакеи полотенцами и салфетками загоняли бедного снегиря в угол, чтобы там поймать его. Снегирь еще отчаяннее бился о потолок, бился в стекла окон. Наконец его поймали совсем уже обессиленного, с открытым ртом.
— Иван, выпусти его, — сказала матушка и пошла.
Мы пошли за ней. В зале остался один Василий Прокофьич, но и он незаметно как-то шмыгнул в переднюю и там исчез.
Мы с матушкой пришли в ее спальню; она переоделась, велела с дороги — она прозябла — поскорее поставить самовар, а когда его подали, вспомнила про Василия Прокофьича, чтобы о чем-то спросить его, и велела позвать, — но его уж не было...
Вот это какой был человек!
II
Верстах в сорока от нас было село Ровное, принадлежавшее двоюродному брату отца, Константину Павловичу, холостому, очень богатому человеку, тогда уже не молодых лет, жившему вместе с своей сестрой Раисой Павловной, совсем уж старушкой, маленькой, худенькой, необыкновенно чистенькой какой-то — все на ней было точно с иголочки, и в комнатах ее все было тоже точно с иголочки, и в то же время какой-то глупенькой. Она жила где-то там, в задних комнатах, и никогда не показывалась, когда кто-нибудь приезжал из чужих. Но мы были свои, родные, и потому, когда мы приезжали, она выходила и в гостиную и в столовую и все время была вместе со всеми. Это случалось, должно быть, очень редко, потому что мы, дети, рассматривая в комнатах разные вещи, когда спрашивали ее — откуда это, что такое и для чего, она не только не могла объяснить нам, но шла вместе с нами и вместе с нами же рассматривала и удивлялась.
— Не знаю, не знаю, — повторяла она, — не видела, первый раз вижу...
А спросим потом кого-нибудь из прислуги — оказывается, что уж около года как эта вещь куплена и стоит тут все на этом же самом месте.
— Тетя, как же вы ее не видали?
— Не видала, не видала...
Но зато у себя, в своих комнатах, — у нее было три комнаты: спальня, угольная (она же и столовая) и гостиная, — она знала не только все свои вещи, до самой ничтожной и пустой, до какой-нибудь коробочки, до перышка, но помнила также — где, на каком месте они у нее лежат.
Бывало, пойдет за чем-нибудь, за портретом каким-нибудь, чтобы показать его, за письмом, которое она от кого-нибудь получила, подойдет к столу — и вдруг слышим:
— Маришка, Маришка!
Прибегает одна из ее девочек — крестьянских сироток, бывших у нее на воспитании.
— Где перышко?
— Какое, сударыня-барышня?
— А вот которое здесь лежало.
— Да вот оно-с, — внимательно всматриваясь в вещичку, вдруг по некотором молчания, вскрикнет девочка.
— Вижу, ступай...
Этих девочек у нее было штук пять, и все они были — так остались они, по крайней мере, в моей памяти — лет десяти — двенадцати. Одевала она их всегда так, как, впоследствии я увидал, одевают воспитанниц: какие-то темненькие платьица и беленькие передники, пелеринки[60] и рукавчики.
Она была воспитанница Смольного института, «смолянка», как любила она называть себя, и, может быть, поэтому завела для них и этот костюмчик, напоминавший ей ее молодые и детские годы.
Кроме этих девочек, шнырявших то и дело по ее комнатам то с медными тазиками для плеванья, то с гусиными крылами — что-нибудь откуда-нибудь смести, то с тряпочкой — что-нибудь и где-нибудь стереть, то с какими-нибудь клубочками, то с кружевцами, и проч., и проч., — у нее в услужении были и взрослые девушки, Марфуша и Елена, попросту Марфушка и Ленка.