На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986 - Григорий Свирский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старуху Анну предают ее дети. Старуху Дарью (из повести «Прощание с Матерой») предает государство, еще ранее отнявшее у нее сына.
Дарья, пожалуй, — это та же Анна, но увидевшая больше, мыслящая глубже и беспощаднее. За Дарьей стоит автор, который знает, что, оступись он, пощады ему не будет, как не было пощады солдату Андрею. А что взять с Дарьи, «самой старой из старух», которая и лет своих в точности не знает…
Историзм мышления отсутствует в трудах советских ученых-историков и литературоведов. Исключения редки. Кроме Аркадия Белинкова, еще два-три славных имени: Александр Лебедев («Чаадаев»), Натан Эйдельман («Лунин»)…
Некоронованные короли современной историко-биографической литературы не пришлись, правда, ко двору советскому и, по сходной причине, ко двору антисоветскому: прозрачно сопоставляя век нынешний и век минувший, для одних — глубоко оскорбили век нынешний, для других — век минувший.
Историзм мышления — совсем иной — ожил… в старухе Дарье с острова Матера.
Сюжет книги Валентина Распутина, казалось бы, прост.
Матере, родине Дарьи, предстоит исчезнуть. Новая гидростанция поднимет уровень воды, утонет многое, в том числе и Матера, на которую прибыли рабочие — готовить деревню «под дно». Они начали с кладбища: мысли о том, что рядом живут дети и внуки похороненных, у них и не возникло. Им напомнила об этом старуха Дарья.
«Марш — кому говорят! — приступом шла на мужика Дарья… Могилы зорить… — Дарья взвыла: — А ты их тут хоронил? Отец, мать у тебя тут лежат? Ребяты лежат? Не было у тебя, поганца, отца с матерью. Ты не человек. У какого человека духу хватит?!»
Рабочий ссылается на распоряжение санэпидстанции, это привело в ярость всех прибежавших на кладбище.
«Какой ишо сам — аспид — стансыи?!
— Че с имя разговаривать — порешить их за это тут же. Место самое подходявое…
— Зачем место поганить? В Ангару их… Ослобонить от них землю. Она спасибо скажет».
В Сибири, в дальних деревнях, случается, убивают вора; кончили бы и рабочих самосудом, да подоспело начальство, объяснило, что на этом месте разольется море… «Туристы и интуристы поедут… А тут плавают ваши кресты…»
«— А вы о нас подумали? — закричала Вера Носарева. — Я счас мамину фотокарточку не земле после этих твоих боровов подобрала. Это как?.. Можно было эту очистку под конец сделать, чтоб нам не видать?»
Вместе с этой подробно выписанной сценой вошла в книгу и зазвучала главная тема книги: в этом огромном социалистическом море исчезло, утонуло человеческое начало. Социализм строился, попирая живых и мертвых.
Эта тема всесторонне исследуется автором. Коснусь аспекта, на Западе не замеченного.
«Где-то на правом берегу строится уж новый поселок для совхоза, в который сводили все ближние и даже не ближние колхозы», — пишет автор. — Хочет в совхоз и старый кузнец Егор. Не берут его туда.
«— Совхоз выделяет квартиры для работников, а ты какой работник, — вразумляет его председатель поселкового совета Воронцов.
— Я всю жизнь колхозу отдал.
— Колхоз — другое дело. Колхоза больше нет».
Около половины областей СССР слили ныне свои колхозы в совхозы: так, по мнению партийных властей, удобней руководить. Совхоз — предприятие государственное. Никакой колхозной демократии, бурных собраний, криков. Дан приказ — и все… Но в совхозе — штатное расписание, зарплата. Он берет не всю деревню, а часть ее. Порой небольшую часть. Скажем, из двух тысяч колхозников — четыреста. Поздоровее которые… А куда же остальные? Ведь им тоже земля дана навечно. Государственным актом.
А куда хотят…
Беспрецедентное в истории обезземеливание крестьян «не заметили» ни советская литература, ни Запад. А с земли согнали миллионы, возможно, десятки миллионов, — впервые об этом удалось сказать Валентину Распутину: «Колхоз — другое дело. Колхоза больше нет…»
Новые совхозные дома построены почему-то на северной стороне сопки, в пяти километрах от будущего берега. Начали переселенцы в подпол картошку ссыпать, а в подполе вода.
«Дак почто так строились-то, — недоумевает Дарья. — Пошто допрежь лопатой в землю не ткнули, че в ей?
— Потому что чужой дядя строил, — отвечает Павел, единственный оставшийся в живых сын ее. — Вот и построили…»
Старики еще не верят, что их вот так, за здорово живешь, выкинут из родных мест. «Может, только пугают», — замечает кто-то из старух.
«— Че нас без пути пужать? — возразила Дарья.
— А чтоб непужаных не было…»
Плачет старый кузнец Егор. Его пытаются утешить. Он только головой машет:
— А как мне не плакать! Как мне не плакать!..
А как воспринимает перемены второе поколение, грамотное, видевшее мир? Для этого поколения Матера, казалось бы, не единственный свет в окошке.
«Приезжая в Матеру, он (Павел) всякий раз поражался тому, с какой готовностью смыкается вслед за ним время: будто никуда он из Матеры не отлучался… Дом у него здесь, а дома, как известно, лучше… Приплыл — и невидимая дверка за спиной захлопывалась… заслоняя и отдаляя все последующие перемены.
А что перемены? Их не изменить и не переменить…»
Здесь, на мой взгляд, и начинается скрытое расхождение писателя Валентина Распутина с писателем Федором Абрамовым, возможно, столь же талантливым и чутким к человеческой боли…
Ужасна действительность, воссозданная в романах и повестях Федора Абрамова. Вологодская деревня голодает, вырождается. Однако и писатель и его герои живут надеждой на перемены.
Не то, как видим, у сибиряка Распутина. «А что перемены? Их не изменить, не переменить. И никуда от них не деться, — обреченно размышляет Павел Пинегин, сын Дарьи. — Ни от него, ни от кого другого это не зависит».
Бывший солдат-фронтовик Павел говорил себе: «Надо — значит, надо…»
Сегодня сибирский крестьянин Павел не может согласиться с этой привычной формулой жизни, с бездумным «надо». «В этом «надо», — продолжает автор, — он (Павел) понимал только одну половину, понимал, что надо переезжать с Матеры, но не понимал, почему надо переезжать в этот поселок… поставленный так не по-людски и несуразно, что только руками развести… Поставили — и хоть лопни!»
Приходят мысли и куда более еретические: а нужна ли была сама Великая Стройка? Коль несет не только добро; коль так мучит людей…
«Вспоминая, какая будет затоплена земля, самая лучшая, веками ухоженная и удобренная дедами и прадедами и вскормившая не одно поколение, недоверчиво, тревожно замирало сердце: а не слишком ли дорогая цена?..» Тем более, оказалось, дикая и бедная лесная землица не родит хлеба…
Зная, что СССР вот уже столько лет покупает хлеб, где только может, нетрудно понять растерянность Павла. Боится Сибирь голодной участи Вологды…
И вместе с тем Павел… завидует молодежи, которой «и в голову не приходит сомневаться. Как делают — так и надо. Построили поселок тут — тут ему и следует стоять… Все, что ни происходит, — к лучшему».
Философия вольтеровского Панглоса, и в минуту насильственной смерти твердившего: «Все к лучшему в этом лучшем из миров», стала подлинной бедой России. Да и не только России, бедой всего мира, на который могут бросить эту молодежь, отученную от сомнений.
Как относится к молодежи Валентин Распутин? Он презирает паренька, которого записали Никитой, а все, даже мать, называли Петрухой, — за никчемность, Петруха первым сжег свой дом, оставив мать без крова, а потом с радостью пошел в профессиональные поджигатели: много деревень на Ангаре в ту пору надо было сжечь, развеять по ветру.
Автор с откровенной иронией относится к Клавке Стригуновой, которая твердила, что давно надо было утопить Матеру. «И ждала, не могла дождаться часа, чтобы подпалить отцову-дедову избу и получить за нее оставшиеся деньги…»
Но вот явился из города Андрей, сын Павла. Уж и в армии побывал, и на заводе поработал. Статным стал парнем, крепким, уверенным в себе. Герой вполне положительный.
Однако автор не с ним. Сомнения в этом, пожалуй отпадут, если задержаться на одном абзаце, в котором описывается отъезд Андрея. Да не куда-нибудь, а на Великую Стройку. Про эту стройку газеты пишут. Мол, передний край коммунизма. Хочется Андрею на передний край коммунизма. Правда, именно этот «передний край» и утопит Матеру, да что с того…
«Утром, в отъезд, Дарью обидело, что Андрей стал прощаться с ней в избе, не хотел, чтоб она проводила его до лодки… Но сильней и больней этой обиды была другая, которую и назвать нельзя, потому что нет для нее подходящего слова. Ею можно только мучиться, как мучаются тоской или хворью… Она помнила хорошо: со вчера, как приехал, и по сегодня, как уезжать, Андрей не выходил никуда дальше своего двора. Не прошелся по Матере, не погоревал тайком, что больше ее никогда не увидит, не подвинул душу… ну, есть же все-таки, к чему ее в последний раз на этой земле, где он родился и поднялся, подвинуть, а взял в руки чемоданчик, спустился ближней дорогой к берегу и завел мотор.