Великосветский свидетель - Алексей Ракитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Давно, уже около пятнадцати лет. А в детстве у меня была русская кормилица. О, это целая история!..
— Вы так хорошо говорите по-русски…
— Представьте себе, я иногда даже учу русскому языку. Дети в столичных семействах не знают русских сказок, я им читаю. Не смешно ли? Лишь в последние годы, из-за Балканских событий, многие русские вспомнили о своем эпосе.
— О-о, французская подданная оказалась русофилом? — Шумилов ободряюще улыбнулся. — Скажите, мадемуазель, а уроки в других домах не вызывают неудовольствия Прознанских?
— Вообще-то нет, они понимают, что мне надо оплачивать квартиру, и что обо мне некому позаботиться. Предложений у меня много, потому что помимо французского я учу детей играть на фортепиано. Кроме того, я могу преподавать и историю, я знаю русскую литературу, былины и сказки. Но ведь вы хотели поговорить о смерти Николя, так?
— Да, верно. Что он был за человек?
— Он был хороший… — произнесла она в задумчивости. — Но очень одинокий.
— Одинокий? В его-то возрасте? А как же семья, родители? Да и друзья у него были.
— Родители… Они заняты собой, маман — домом и визитами, папа — ответственной и секретной службой, — она произнесла «маман» и «папа» на французский манер, — его по-настоящему никто не понимал. Он много думал о жизни, он искал свой путь. Ему на самом деле не хотелось быть юристом, но слово Дмитрия Павловича — закон.
— А друзья?
— Желторотые юнцы, возомнившие себя знатоками жизни! Они хотели тащить Николя в свои разгулы — ужины у Бревера, ресторации, даже на острова его возили! Ему это не особенно нравилось, но он втянулся, чтобы не быть… как бы это мягче выразиться… белой вороной. Вообще эти мальчики уже с 15 лет курят папиросы и пьют вино. Не удивлюсь, если они и в бордель его возили! Я говорила мадам, но она не взяла во внимание, говорит, все так делают в их кругу. И просила меня по возможности присматривать за ним, особенно когда эти приятели бывают в доме.
— Скажите, а он влюблялся?
— Была одна пассия… Она помучила его вдоволь и дала отставку. Я мельком слышала обрывок разговора: Спешнев, приятель Николя, такой очень гадкий на язык юноша, как-то раз с насмешкой говорит, дескать, что-то не помогает тебе твоя химия заполучить Царицу Тамару — это они так называли Веру Пожалостину. Николя очень болезненно переживал, что она предпочла ему другого. Он, конечно, старался не подавать вида, но я-то знала!..
— А откуда вы это знали, если не секрет?
— Ну, когда при упоминании имени девушки молодой человек краснеет, а при ней не смеет глаза поднять, то догадаться несложно… Ее брат учится вместе с Николя на юридическом, и она иногда вместе с братом бывала у Прознанских.
— Скажите, а как протекала его болезнь? Ведь это вы за ним ухаживали?
— Он заболел в начале апреля. Время шло, а ему становилось все хуже. Его очень беспокоили распухшие лимфатические узлы. Я предлагала вызвать другого доктора, но от меня только отмахнулись. Накануне смерти он был в таком подавленном настроении, что я даже хотела послать за его приятелем Федором Обруцким, он всегда мог развеселить Николя.
— А когда в последний раз вы давали ему лекарство?
— Это было вечером семнадцатого, в девять часов. Я дала ему две ложки микстуры, как предписывал доктор.
— А кто доставил лекарство из аптеки?
— Да я сама и заказывала, и доставляла. И не только лекарство для Николя, а и для других членов семьи.
— А какие отношения были у Николая с братом и сестрой?
— Он не был с ними особенно близок, относился… как это… снисходительно, как к маленьким, особенно к Наде. Говорил… такое странное слово — недоросли. Точно!
— Мадемуазель Жюжеван, скажите, в доме был морфий?
— Да, в кабинете у полковника, под замком. Вернее, он сначала просто так стоял в шкафу, но после истории с папиросами полковник его убрал под ключ.
— А что это за история?
— Да, в общем, ничего особенного. В самом начале апреля у Николя собралась обычная компания — Спешнев, Штром, Сережа Павловский, Владимир Соловко… Я разливала чай. Николя закурил папиросу и говорит: «Какой-то странный вкус». А я точно помнила, что последнюю партию папирос сама крутила на папиросной машинке, ну, и удивилась, закурила сама. И тут что-то такое случилось — мне стало дурно. Настолько, что я села на пол и чуть не потеряла сознание. Такого никогда не было ранее. Меня тут же уложили в постель, и я три дня была настолько слаба, что не могла выйти из дома. Пригласили доктора, он осмотрел папиросы и сказал, что папиросную бумагу кто-то предварительно пропитал раствором морфия. Дмитрий Павлович страшно рассердился, устроил домашнее расследование, построил всех в шеренгу, да-да, не смейтесь, он в иные минуты превращается в сущего Торквемаду! Домашний сыск плодов не дал; это, видимо, была первоапрельская шутка кого-то из детей. Просто они не ожидали, что получится такой эффект. В общем, как раз после этого случая Дмитрий Павлович и упрятал морфий под замок.
— А куда делись остальные «первоапрельские» папиросы? — Шумилов был чрезвычайно заинтригован услышанным.
— Полковник лично их уничтожил.
— Скажите, а вам не доводилось ничего слышать о некоей молодежной радикальной группе, к которой мог примыкать покойный Николай? Может, кто из приятелей Николая упоминал, или он сам говорил?..
— Нет, никогда. А что, была такая группа?
— Как вы думаете, у Николая были враги? Кто мог желать его смерти?
— Вы все-таки думаете, что его убили? — Она метнула испуганный взгляд на Шумилова. Чувствуя, что Шумилов ждет ответа, проговорила сумрачно:
— Нет, мне неизвестны его враги.
За разговором они подошли к дому Прохорова. Протянув на прощание руку в тонкой перчатке, Жюжеван пообещала заехать на следующий день в прокуратуру и подписать протокол. После чего скользнула под козырек крыльца, оставив у Шумилова необъяснимое сожаление, что конечная точка маршрута оказалась так близко.
«Незаурядная женщина, — думал Алексей Иванович, — умна, наблюдательна. Однако не все в ее рассказе стыкуется с показаниями Софьи Платоновны. И почему это Прознанские не рассказали об истории с папиросами?»
Но даже не это смутило Шумилова. Самым настораживающим было то, что папиросы, пропитанные морфием, появились в доме Прознанских на следующий день после того, как канцелярия столичного градоначальника получила анонимку с рассказом о радикальной студенческой группе.
Долговязый ученик провизора за дубовым аптечным прилавком помчался за провизором еще до того, как Шумилов раскрыл рот. Урок, стало быть, пошел впрок. Иван Цизек вышел в торговый зал в своем неизменном гуттаперчевом переднике и с полотенцем через плечо.
— Ал-лексей Ивановитч, вот сегодня вам не удастся отказаться от моего кофею, — улыбнулся вместо приветствия немец.
До этого они не виделись почти год, но то, что Шумилов на протяжении двух дней дважды его беспокоил, казалось, нисколько Цизека не смущало.
— А я и не стану, Иван Францевич. Напротив, я попрошу кофею и не меньше получаса вашего времени.
Провизор увел Шумилова к себе, в небольшую комнатку на втором этаже, обставленную старомодной и довольно ветхой мебелью. Пока хозяин колдовал над спиртовкой и закупоренной колбой, в которую предварительно насыпал молотого кофе, Шумилов вымыл руки под рукомойником и вытер их белоснежным накрахмаленным полотенцем, повешенным тут же. Немец был аккуратистом во всем — полотенце разве что не хрустело. Шумилову пришло в голову, что, если его уронить на пол, полотенце останется стоять, как солдатский яловый сапог.
— Я вам предложу кофе с красным перчиком и корицей, — пообещал Цизек.
— Замечательно, главное, чтобы без морфия. Я вам, Иван Францевич, в свою очередь предложу почитать рабочий журнал человека, увлекавшегося химией. Журнал этот является документом, приобщенным к уголовному делу, поэтому я не могу его оставить надолго. Вообще-то, я не должен его вообще выпускать из рук. Но мне интересно ваше суждение.
Шумилов извлек из своего портфеля две тетради Николая Прознанского с записями химических опытов. Провизор тем временем разлил кофе, выставил на стол печенье и сахар.
— А чего вы ждет-те от меня? — спросил он.
— Я хочу, чтобы вы охарактеризовали уровень научной подготовки человека, писавшего журнал, и область его интересов в химии.
Цизек скрупулезно, страница за страницей, пролистал обе тетради. Он не особенно спешил, иногда останавливался и вчитывался в текст; и пока не закончил листать, не проронил ни слова. Изучение записей Николая Прознанского заняло у Ивана Францевича ровно двадцать две минуты: Шумилов засек время по часам. Наконец, аптекарь захлопнул последнюю тетрадь:
— Эт-то писал не химик, не вратч, не аптекарь и даже не студент, изучающий химию. Написавший этот журнал допускает ошибки в латинских названиях, что никуда не годится даже для студента. Вернее, не так: ему латинские названия просто не важны, поэтому он не только в них ошибается, но и допускает их сокрасчения, что совсем уж нетерпимо.