Антропофаг - Игорь Исайчев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А как ты, мил человек, полагал? – с готовностью тут же откликнулся он. – Мы туточки как в бане – все равны… Да и по ведьме особо-то не сокрушайся. Она немало нашего брата на тот свет спровадила. Обиженным мужиками бабенкам травки особые продавала. Такую жена неприметно подсыплет, скажем, в суп, а через пару недель у мужа открываются дикие рези в брюхе и денек-второй помучившись он отходит. Сколько таких безутешных вдов теперича по земле ходит, и не сочтешь.
Ошеломленный Ефим невольно отступил от бессмысленно перебиравшей узловатыми пальцами подол и беззвучно шевелившей сморщенными губами старухи. Устало опустился на корточки, и вяло поинтересовался:
– А тебя-то, дядька, за что ж?
Тот, устраиваясь удобнее, повозился, позвякивая кандалами и немного выждав, ответил:
– За веру, милок, за веру истинную христианскую. Из староверов мы. Когда солдаты пришли скит зорить, славная драчка случилась. Но нас-то, как водится, много меньше было, вот и выпало мне прикрывать отход. Диво, что на месте не порешили. В горячке хотели, было, расстрелять, уж и к березе поставили, да поп, каналья, не позволил. Мол, не по-христиански это, – раскольник горестно вздохнул и уколов Ефима неожиданно жестким взглядом из-под синюшных, разрисованных алыми жилками век, осведомился: – А вешать, получается, по-христиански? Ты вот как предпочел бы жизнь окончить – в петле, аль от пули?
Озадаченный Ефим поначалу впал в задумчивость, но спустя буквально пару минут твердо ответил:
– Я б лучше еще пожил… Раньше, на войне, как-то все равно было – убьют, так убьют. Знать судьба такая. А как приговорили, – не поверишь, – страсть, как жить захотелось…
– Э-хе-хе, братец, – сочувственно покачал головой старовер. – Участь наша, само собой разумеется, в руках Божьих. Однако сдается мне, ныне выручить нас отсюдова сможет только чудо…
Ефим только под утро впал в смутное забытье, наполненное невнятными, но от того не менее жуткими тенями апокалипсических чудовищ, перед этим долго ерзая на жестких, впивающихся в провалившиеся бока неровностях камней и беспокоя сокамерников звоном железа. Измученному бессонницей арестанту почудилось, что лишь стоило ему сомкнуть глаза, как в замке заскрежетал ключ, и душераздирающе взвизгнули петли настежь распахнувшейся двери. Два тяжко пыхтящих надзирателя с недовольно-мятыми со сна лицами заволокли в камеру парящий чан. Один из них выставил перед каждым из смертников по щербатой глиняной плошке, другой деревянным черпаком, небрежно расплескивая на пол, наполнил посуду неприглядного вида мутной жидкостью с редкими, дурно пахнущими обрезками подгнившей репы.
Арестанты, дружно похватав кучей сброшенные деревянные ложки, не медля взялись за огненное пойло. А участливый раскольник, подметив, что новичок замешкался, подозрительно принюхиваясь к содержимому миски, в промежутке между торопливыми глотками, бросил:
– Эй, паря, если не намерен с голодухи пухнуть, поспеши. Энти, – он кивнул в сторону нетерпеливо переминающихся и брезгливо морщивших носы надзирателей, – тебя одного дожидаться не будут.
Опомнившийся Ефим одарил его благодарным взглядом и больше не обращая внимания на прилипшую к краю, все еще сучащую лапками крупную муху, сжигая губы, по-простецки втянул в себя отвратительное пойло прямиком через край.
Приземистый кривоногий тюремщик, тот, что помоложе, с шальными глазами записного изувера, пихнул товарища локтем в бок и разочаровано прошипел:
– Когда ж этого выродка, в конце концов, вздернут-то, а? Доброхот, понимаешь, выискался, – он внезапно развернулся и сильно пнул сердобольного старовера квадратным носком сапога в ребра. – Такую потеху расстроил, ублюдок.
Невольно охнувший узник, выплеснул на себя остатки похлебки и, роняя чудом уцелевшую при ударе о камне пола, глухо задребезжавшую плошку, опалил надзирателя ненавидящим взглядом, отчетливо скрипнув зубами.
Надсмотрщик испуганно отшатнулся от скованного по рукам и ногам, к тому же сидящего как собака на цепи, смертника, буркнув предательски дрогнувшим голосом:
– Но-но… Ты не очень-то тут зыркай… А то… – и не закончив угрозы, бросился суетливо собирать грязную посуду, а затем, уцепившись со своей стороны за ручку чана, заторопился на выход.
Не прошло и четверти часа после раннего завтрака, как дверь в напряженно замершую камеру, – наглухо затих даже обычно неугомонно чешущий языком раскольник, – вновь распахнулась. Теперь ввалились уже четыре исполинского роста надзирателя в туго обтягивающих могучие торсы мундирах, сопровождаемые тюремным попом с Библией в одной руке и распятием в другой. Худосочный, в чем душа держится, сморщенный как печеное яблоко дряхлый батюшка, первым делом сотворил стиснутым в ходящем ходуном от старости бледно-веснушчатом кулаке крестом размашистое знамение. Гиганты же, как накануне и напророчил желтолицый разбойник, не обращая ни малейшего внимания на не поспевающих разбегаться по сторонам, сочно чавкающих под каблуками тараканов, направились прямиком к старухе. Та же, что-то неразборчиво мыча беззубым ртом и захлебываясь слезами, поначалу вжалась в угол, безуспешно пытаясь отмахнуться от подступающих адских посланцев, а затем, словно пойманная в силки птица, с обреченным отчаянием забилась у них в руках.
Как ни мало была симпатична Ефиму отравительница, когда вынырнувший из-за спин надзирателей кузнец одним ударом молотка по зубилу разомкнул ошейник и бабку, уже не державшуюся на отказавших ногах поволокли наружу, у него остро перехватило горло, а вдоль хребта побежали неприятные волны ледяных мурашек.
Когда дверь, наконец, захлопнулась, облегченно переведший дух старовер, чутко угадывая смятение сокамерника, подал слабый после пережитого ожидания голос:
– Э, братец, погоди, энто всего-навсего цветочки. Все ягодки еще впереди, – и загремев оковами, подался ближе к окну.
Вслед за ним зашевелился разбойник. Но, прежде чем последовать примеру раскольника, он повернулся к Ефиму и злорадно скалясь, просипел:
– Давай-давай, не робей, тютёха. Полюбопытничай, как тебя так же днями на тот свет спровадят.
Первым движением души Ефима было послать его подальше и, накрепко зажмурив глаза, зажав ладонями уши, как когда-то в детстве забиться в самый дальний, самый темный закуток, где забыться в блаженном неведении, отгородившись самим собой сотворенной слепотой и глухотой от злобно-враждебного мира. Но, еще не успев раскрыть для ругательства рта, он вдруг явственно осознал, что теперь не сможет так поступить. Окно неудержимо притягивало его и, не имея больше сил противиться разлитому в камере безумию, Ефим, как был на коленях, бряцая железом, пополз занимать назначенное ему место в дьявольском зрительном зале.
По изуверскому замыслу тюремщиков, длина цепей, закрепленных на ошейниках смертников, была такова, что прикоснуться друг к другу они не могли, зато прекрасно видели установленный прямо напротив окна камеры эшафот с возвышающейся над ним виселицей.
По дощатому помосту уже нетерпеливо разгуливал палач, твердо постукивающий подкованными каблуками добротных сапог и потирающий руки в предвкушении казни. Он был облачен в облегающие штаны из чертовой кожи, просторную белоснежную рубаху с распахнутым воротом, обнажающим смуглую жилистую шею, и бликующий под лучами яркого утреннего солнца новенький кожаный фартук. Лицо его скрывала непроницаемая угольно-черная маска.
С перекладины виселицы спускалась, покачиваясь на свежем утреннем ветерке, заранее подготовленная веревка с непривычно тонким, затейливо скрученным узлом петли. Пока изведшийся в ожидании палач любовно поправлял стоящий точно под петлей массивный дубовый табурет, тюремный двор наполнила тревожная барабанная дробь, сквозь которую слабо пробивались нестройные поощрительные хлопки собравшейся на невидимой из окна трибуне публики, прибывшей пощекотать себе нервы чудовищным для нормального человека зрелищем.
Воющую в голос старуху-отравительницу без церемоний заволокли на эшафот все те же бугаи-надзиратели и умело подхватив под бока, взгромоздили на табурет, продолжая поддерживать с обеих сторон. Пока тюремный чиновник, зычным басом перекрывая причитания смертницы, зачитывал приговор с детальным перечислением совершенных ею злодеяний, туго знающий свое дело палач пристраивал у нее на шее петлю.
Тут Ефим, заворожено прикипевший взглядом к происходящему во дворе, неподдельно возмутился:
– Что же он творит, ирод? Зачем голову мешком не покрывает?
Подозрительно покосившийся на него нервно кусающий губы разбойник, ядовито процедил:
– А ты, гляди-ка, мастак… И сколь ж душ своими-то руками загубил?
Не поддержавший навета желтолицего старовер, севшим от волнения голосом, пояснил:
– В том-то, мил человек, и вся соль, чтоб муки напоказ выставить. Для того-то господа кажну неделю и собираются на энту забаву поглазеть.