Представления русских о нравственном идеале - М. Воловикова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришвин поработал учителем географии в гимназии (в той, из которой когда-то в детстве сбегал в Америку), библиотекарем в деревне Рябинки, пережил холод и голод, эпидемии и войны. Запись от 3 января 1920 г.:
«Не то что пищи, а именно жиров не хватает; я достиг такого состояния, что все мое существо телесное и духовное зависит теперь от жира: съем масла или молока – и работаю, нет – брожу, качаюсь как былина на ветре»[112].
В этих испытаниях холодом и голодом писатель обнаруживает то же качество терпения почти простонародного свойства, которое отражено в дневниках Зинаиды Гиппиус и Анны Ахматовой. Настоящее страдание для русского писателя – невозможность творчества. Поэтому дневники отмечают как важные факты перебои с освещением, наличие писчей бумаги или физических сил, необходимых для работы, опасения за возможность сохранения записей. А записи содержат в себе главный итог пережитого:
«Для того, чтобы душа наша стала мудрой и глубокой, не достаточно мельком взглянуть на вселенную в тени смерти или вечности, в свете радости или в пламени красоты и любви. Такие минуты бывают в жизни каждого и оставляют его с пригоршней бесполезного пепла. Недостаточно случая – необходима привычка. Гораздо важнее увидеть жизнь, чем изменить ее, потому что она сама изменяется с того мгновенья, как мы ее увидели»[113].
Этот вывод Пришвина полностью противоположен «Пятому тезису Маркса о Фейербахе», послужившему поэтизированным основанием идеологии русской революции. С идеями прогресса и переустройства мира увлеченно играл XIX век. Идеал революции, полностью противоположный нравственному идеалу русских людей, мог воплотиться в России только в сочетании многих обстоятельств, главное из которых состояло в том, что интеллигенция отошла от идеалов своего народа. И теперь, после свершившегося, русские писатели свидетельствовали: истоки всех бед человечества не в материальных отношениях. 27 мая 1921 г. Пришвин записывает:
«Разрушение пространств. Разделение на здешний мир (земной) и «тот свет» (идеальный мир) явилось от несчастья, страдания, греха, а грех – «такое действие», от которого наше умственное существо и чувствующее распадаются и существуют в нашей душе как два отдельные мира. От этого наша жизнь часто представляется каким-то тяжким путем на далекое расстояние. Но бывают страсти – психические взрывы, которыми разрушается расстояние, пространство, предмет становится лицом к лицу, и мир обыкновенный – желанно прекрасным. Так бывает у влюбленных, поэтов, охотников, страстно-добрых, религиозно-любящих, удачливых игроков и дураков. (Достоевский на этом пути создал своего кн. Мышкина.)»[114].
Герои, созданные русской литературой, подобно реальным людям и даже в большей еще степени, чем реально жившие, составляют смысловое поле, к которому можно обратиться, чтобы разобраться через эти образы в смысле происходящего. Хотя и шутливо замечание о «Леу Толстом, Пушкине и Достоевском» в устах прислуги, но за ним стоит большой смысл и надежда на будущее народа, у которого есть такая литература. 15 апреля 1921 г. Пришвин записывает:
«“Обломов”. В этом романе внутренно прославляется русская лень и внешне она же порицается изображением мертводеятельных людей (Ольга и Штольц). Никакая “положительная” деятельность в России не может выдержать критики Обломова: его покой таит в себе запрос на высшую ценность, на такую деятельность, из-за которой стоило бы лишиться покоя. Это своего рода толстовское “неделание”. Иначе и быть не может в стране, где всякая деятельность, направленная на улучшение своего существования, сопровождается чувством неправоты, и только деятельность, в которой личное совершенно сливается с делом для других, может быть противопоставлена обломовскому покою. В романе есть только чисто внешнее касание огромного русского факта, и потому только роман стал знаменит. Антипод Обломова не Штольц, а максималист, с которым Обломов действительно мог бы дружить, спорить по существу и как бы сливаться временами, как слито это в Илье Муромце: сидел, сидел и вдруг пошел, да как пошел! Вне обломовщины и максимализма не было морального существования в России, разве только приблизительное»[115].
Роман «Обломов» из-за своей почти простонародной «хитрости» (когда утверждаются «правильные» вещи, а эмоционально-образное воздействие на читателя противоположно этим утверждениям) закрепился в учебниках, по которым обучали литературе школьников в советской России. Так и прошел образ Ильи Ильича, предпочитаюшего «сиднем сидеть», но не служить бездушному «прогрессу». И намек (кроме имени героя) на былинного богатыря Илью Муромца у Гончарова есть в имени соседа по имению – Добрынина (от имени Добрыни Никитича). Из богатырской троицы не видно лишь Алеши Поповича. Это и понятно из воспоминаний современников: «поповичи», т. е. дети священников, уходили «в революцию». Самые известные из них – Добролюбов и Чернышевский, властители дум целого поколения. Отсюда и идеал революционера оказался узнаваемо похож на подвижника прошлого: полное презрение к материальным благам и к себе – до самоистязания (Рахметов, спавший на гвоздях). Отличался он «малым» – отсутствием смирения, гордостью. Гордости русские люди остерегались всегда как начала всех человеческих пороков. Недаром Достоевский в своей речи о Пушкине произнес так поразившие слушателей слова: «Смирись, гордый человек». Гордость была первоначальным изъяном Раскольникова, позволившим ему принять помысел о возможности одного человеческого существа решать, достойно ли жизни другое человеческое существо. Революция была, прежде всего, воплощением этой мысли.
Пришвин замечал и положительное в революции. Подобно буре, она разрядила то напряжение, которое уже накопилось в российской жизни, и дала чувство освобождения, открывая перед людьми новые возможности. 27 апреля 1922 года Пришвин записывает:
«Из Москвы я привез настроение бодрое и странно встретился этим с провинциальной интеллигенцией: откуда им-то взять бодрости среди всеобщей разрухи. Я им говорю, что разруха пройдет, нельзя связывать свою судьбу с преходящим, а верьте, будут отыскивать следы возрождения, которое несомненно же есть в народе. Это умственно верное заключение они обходят молчанием, упираясь в стены мрачной действительности…»[116].
«Мрачная действительность» открылась для писателя в «год великого перелома». Как и в Вологодских землях (дневник крестьянина Дмитрия Ивановича), так и на всей территории страны происходило зримое проявление «идеологической войны» – разрушались храмы и не только храмы.
Пришвин записал в своем дневнике в Рождественский Сочельник 6 января 1930 года:
«Сочельник. Со вчерашнего дня оттепель после метели. Верующим к Рождеству вышел сюрприз. Созвали их. Набралось множество мальчишек. Вышел дефективный человек и сказал речь против Христа. Уличные мальчишки радовались, смеялись, верующие молчали: им было страшно сказать за Христа, потому что вся жизнь их зависит от кооперативов, перестанут хлеб выдавать – и крышка! После речи своей дефективное лицо предложило закрыть церковь. Верующие и кое-какие старинные: Тарасиха и другие, – молчали. И так вышло, что верующие люди оставили себя сами без Рождества, и церковь закрыли. Сердца больные, животы голодные и постоянная мысль в голове: рано или поздно погонят в коллектив». Запись Пришвина от 16 января того же 30-го года (года «перелома»): «Сколько лучших сил было истрачено за 12 лет борьбы по охране исторических памятников, и вдруг одолел враг, и все полетело: по всей стране идет теперь уничтожение культурных ценностей, памятников и живых организованных личностей»[117].
Не замечать происходящее для человека умного и наблюдательного было невозможно. Но если для крестьянина, как было видно из дневниковых записей Дмитрия Ивановича, опасность подчинить свою свободу новым лозунгам состояла в частоте их повторения во всех доступных государству средствах «идеологического воздействия» – прежде всего, радио, через громкоговорители вторгавшегося в мыслительную жизнь граждан, то для писателя был другой искус. Это то, что, как показали уже голодные годы, для него важнее хлеба: возможность творить и печатать свои книги для читателей. Пришвина приглашают в творческую поездку на земли, когда-то вдохновившие его на книгу «В краю непуганых птиц». Идея простая: описать происшедшие за годы социалистического строительства изменения. Но одним из «изменений» был строящийся в эти годы Беломорканал. Теперь всем хорошо известно, что это была за стройка, и кто ее строил. Не заметить наметанным профессиональным взглядом зэков было очень трудно.
В январе 1937 г. Пришвин делает осторожную запись: «Достоевский продолжает оставаться единственным, описавшим бесов…»[118]. В романе «Бесы» речь идет о подлинных духовных истоках «революционного» права одних людей на жизнь других. Сталинские лагеря обнажили эту человеконенавистническую сущность, сделав ее очевидной.