Том 6. Третий лишний - Виктор Конецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Совершенно здоровые зубы, за которыми я — разгильдяй и ленивец — всю жизнь тщательно ухаживал, чистил, пломбировал малейшую дырочку, гордился ими, сохранившимися даже в блокаду, теперь расползаются в разные стороны. Взглянул все-таки в справочник и решил, что это пародонтоз. Тем более нет смысла идти к врачихе — не лечится эта дрянь. Рвать будет все подряд — единственный выход. Но как же я тогда буду? Протезистов в Антарктиде еще не завели. Шамкать на мостике?
Вот ведь какая цепочка. Если бы, обходя кабинеты в портовой поликлинике на медкомиссии, я не узнал о смерти Вити и не поостерегся бы идти к его вдове, чтобы ее не травмировать, то не выклянчил бы потом по блату липового росчерка в медкарте, а теперь…
Погодка свежеет. И ветер свежеет, и воздух. Покачивать начинает. Бассейн отключили.
Мутит на качке. Брюхо-то пустое, жевать невозможно.
Я укачивался на шхуне «Учеба» и учебном корабле «Комсомолец» в самой ранней юности раз десять. Укачивался еще на спасателе «Водолаз» — американской постройки тяжелый буксир-утюг предназначался американцами для вывода из боя подбитых боевых кораблей. Он вовсе не отыгрывался на волне, брал встречную воду на нос, проседал под ее тяжестью бог знает куда, а твой желудок в моменты таких проседаний перемещался куда-то в затылок. Я был уже офицером, тошноту скрывал знаменитым и простым способом: травишь в рукав шинели, канадки, ватника, полушубка (в левый лучше), затем опускаешь руку с подветренного крыла мостика за борт — и все шито-крыто.
Не укачивался на «Водолазе» только командир. Трудность там была еще в том, что выходили мы в море, как правило, именно в шторм, когда все другие жались к причалам в Кольском заливе. В те времена еще гудели вслед спасателю, идущему в штормовой океан на спасание. Эти гудки бодрили и заставляли думать об уважении к самому себе. Командир, заметив, что штурман (я командовал боевой частью I, IV и службой «Р», то есть штурманской БЧ, БЧ связи и службой радиолокации) укачивается, старался пускать папиросный дым своего «Беломора» мне точно в нос при малейшей к тому возможности.
Не знаю, командирский омерзительный дым в тесной рубке помог или просто произошла адаптация к невесомости, как у космонавтов, но после третьего выхода на спасение я никогда уже в жизни не укачивался, хотя меня потом и вверх ногами в ураган переворачивало. Травил еще раза два, но это от перенапряжения физического или с похмелья. Есть только очень хочется — между прочим тоже, симптом ненормальности состояния организма, хотя и не болезненный. Вообще же врачебная наука считает, что морская болезнь не имеет летального исхода.
Но вот однажды мы стояли на якоре далеко от берега. На борту нашего спасателя работали три береговых специалиста — монтировали трансляционную установку. Мы сорвались с якоря по тревоге и не смогли ссадить рабочих — не было времени. Все трое раньше никогда в море не ходили. А тут сразу угодили в одиннадцать баллов в Баренцевом зимой. Один стенал, стонал, ползал по всем внутренним помещениям, умолял о помощи, но не до него было, ибо «не имеет летального исхода». Только посмеивались, наверное, над беднягой остряки-матросы. Он забился под стол в кают-компании и умер там. Сердце не выдержало рвотных спазмов пустого желудка, дурноты, желчи во рту, безнадежности одиночества в страданиях.
Психика и в этом деле играет огромную роль. Я, например, убежден, что еще раньше преодолел бы укачивание, если бы не четыре слова боцмана на шхуне «Учеба», когда мы первый раз вышли в Маркизову лужу. Была безветренная зыбь, лето. Боцман собрал нас в шкиперской в самом носу — тягучий запах смолы, краски, растворителей, жара, пот — и начал учить вязать морские узлы. Кое-кто из нас (шестнадцать лет в среднем нам было) начал бледнеть. И боцман сказал мне: «Будешь укачиваться, удирай домой!» Гипнотической силой оказались его дурацкие слова наполнены: начинаешь думать о приступе болезни еще до того, как судно концы отдаст, — страх, внушение…
Недавно знакомый режиссер снимал фильм о ленинградских лоцманах и поинтересовался их мнением обо мне. Лоцмана сказали, что меня знают, много раз встречали и провожали, перешвартовывали и книжки мои читали. Книги неплохие, но плохо, что я укачиваюсь сразу за Кронштадтом — в Маркизовой еще луже. Боже, как я взбесился! И до сих пор бешусь. Ну зачем врут?.. Хотя понятно все. Если человек пишет книги — значит, он обязательно должен быть хоть в чем-нибудь слюнтяем и очкариком.
Глава четвертая
К рецензии.
В моменты смертельной опасности Сомов говорил сам себе или другим: «Ну, подошла твоя ария!» И: «Не сучите ножками!»
Частенько не авторитет и величие руководителя создают уважение к учреждению, им возглавляемому. Наоборот, мощь учреждения дает вес руководителю, хотя его истинный вес — вес пера.
Сомов был авторитетен и обыкновенно величав в своих поступках командира, капитана, начальника, принимающего на себя всю ответственность за решение о чужой жизни и смерти.
24.02+13°. Серо. Зыбь.
Начал работать теплый кондишен.
Десять лет назад встретили здесь огромного кашалота. Мне он в жилу был, так как я вез рукописи сумасшедшего, вообразившего себя в брюхе Большой рыбы. Из этих рукописей я насочинял несколько рассказов, ибо увлекался в свое время «странной» литературой. И даже назвал одну книгу «Среди мифов и рифов», ибо в ней присутствовали записки сумасшедшего, которого я назвал Геннадием Петровичем М. И когда десять лет назад мы встретили здесь огромного кашалота, мчавшегося куда-то по своим делам с сумасшедшей скоростью, то у меня мелькнуло, что взбесился кашалот из-за того, что в его брюхе сидит мой Геннадий Петрович М.
Нынче встретили кашалота, который тихо-мирно спал на волнах, и… прикончили его. Лень было второму штурману с крыла мостика в рубку идти, чтобы снять рулевое управление с автомата и отвернуть на пять градусов. «Да какой это кашалот?.. И никакой это не кашалот — бревно какое-то… Да и не наедем мы на него… в полукабельтове пройдем…» Пока штурманец рассуждал и прикидывал, кашалот проснулся, дернулся и — прямо нам под форштевень, а неслись двадцать два узла. И из-под винтов вылетел уже кашалотный фарш.
— Эх, Игорь Аркадьевич, так вас в перетак! — не сдержался я. — Еще Мелвилла с собой по всем морям возите!
Морячку, конечно, муторно стало на душе. Ведь даже курицу-дуру, выскочившую на дорогу под колеса автомобиля, жалеешь. И чувствуешь себя омерзительно, убийственно. Я так белку угробил в Михайловском. И до сих пор не забыть…
Чтобы поскорее затушевать неприятное событие, Игорь вспомнил один занятный эпиграф к «Дику». Мелвилл предварил роман доброй сотней эпиграфов — ни черта он их не боялся. И есть там четыре довольно фривольные строки из «Похищения локона»:
Заботу же о нижней юбке лучшеПятидесяти верным сильфам препоручим.Ведь эта крепость уж не раз была взята,Хоть укрепляют стены ребрами кита.
Так вот, Игорь весьма наблюдательно заметил, что здесь ошибся ради рифмы переводчик. Ибо нижнюю юбку, я бы сказал все-таки — корсет, укрепляли китовым усом. И пропустить в эпиграфе такую чушь главный китовый специалист не мог.
Конечно, Игорь прав: из китовых костей-ребер полярные аборигены собирают остовы своих жилищ. И хороши были бы бедра наших дам, если бы они пытались защищать их китовыми ребрами!
В заключение отвлекающих от неприятного происшествия с кашалотом рассуждений второй помощник спросил, кто все-таки прототип моего сумасшедшего Геннадия Петровича М.
Что ж, можно уже поставить точку и в истории с ним.
Много получил я недоумений по поводу его новелл в путевых книгах. Читатели сетуют, что бред Геннадия Петровича мешает цельности восприятия и раздражает. Да и коллеги-писатели в большинстве поругивают, считая всю линию записок Геннадия Петровича надуманной и литературной. И я со всем этим согласен, но…
Недаром же была дискуссия о возрождении интереса к мифу. Возможно, мифы, притчи симпатичны нам потому, что они начисто лишены каких бы то ни было рассуждений, формулировок, лобовой открытости смысла в тексте. Единственный словесный жанр, где существует показ в стерильно чистом виде.
Сквозь тени древних слов, сквозь лад мифических строк просвечивает какая-нибудь простая истина. Простая, как крик петуха или горсть зерна в ладони сеятеля. И сам прием сказителя, который использует сверхфантастическое, сверхпарадоксальное и намеренно туманит речь, знаком всякому человеку, пытавшемуся передать другому простоту бесконечно сложного. Древние знали, что если показать истину как она есть, не облекая ее никакими покровами, то люди не увидят и не услышат. Должны видеть ее, потому что она перед ними, но не увидят, потому что не способны видеть неприкровенную истину. Вот почему истина облекается в мифический образ, прикрывается часто и вовсе чуждым ей покровом и тогда вместе с этим образом или покровом становится отчасти доступной и для неразвитого духовного зрения.