Шкловцы - Залман Шнеур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он еще раз лизнул, и снова никакого особенного вкуса…
Шаги. Идут! Велвл спохватывается и тихо улепетывает из кухни.
3Но четырехугольные белые кусочки с тех пор уже не выходили из его заупрямившейся головушки.
Через год у дяди Ури в добрый час родился еще один ребенок. Его назвали Рахмиелка. Мама взяла для него няню, старую крестьянскую бабку. У этой шестидесятилетней старухи были ясные серые глаза и большая голова, вечно замотанная в красную турецкую хустку, громоздившуюся, на белорусский манер, целым сооружением из узлов и складок. Эта старуха постоянно со всеми цапалась, даже с дядей Ури. Она воспитывала Рахмиелку, пичкая его до потери сознания манной кашей и разбавленным молоком. Старуха целовала и обнимала Рахмиелку как родного и при этом не переставала клясть свою невестку, которая заела ее век в ее собственном доме, так что ей пришлось покинуть свою родную деревню, свой садик, в котором она еще ребенком растила лук и огурцы. А теперь… А теперь, пусть люди добрые видят! Она должна служить у чужих, у жидов…
У этой старухи было в обычае покупать тайком для Велвла моченое яблоко всякий раз, как она шла на базар; но… при этом она постоянно, как только представлялся случай, доносила на него и папе, и маме. И Велвл, мальчик, который уже учит Гемору, платил ей той же монетой. Он постоянно воровал для нее водку и халу, и швырял ей в голову ее же старые галоши, и называл ее, убегая, старой стервой.
Частенько старуха пускалась с Велвлом в разговоры по поводу «их Бога» и «нашего Бога». Она все время показывала ему свой старый латунный крестик, странную цацку, украшенную голубой эмалью. Она говорила, что получила его в наследство от своей бабушки, которая ходила на богомолье… пешком, аж до самого Киева. Велвл всякий раз трогал крестик мизинцем и дрожал, и, чтоб похвастаться, сразу же убегал и приносил ей папины тфилин, и показывал, что с ними делают. Вот так наматывают ремни. Понимаешь? Этот — на голову. Видишь? Потом закатывают левый рукав… Гляди! Бабка при этом всегда кивала закутанной головой, не понимая ни слова, и глядела на Велвла с удивлением и подозрением, как на маленького колдуна.
— Ага! Ага! — повторяла она по-крестьянски после каждого его слова, в знак того, что она все очень глубоко понимает.
— Ага! Ага!
В конце концов она с большим почтением дотрагивалась до большой четырехглавой буквы «шин» на «шел рош»[60], прищелкивала языком и всякий раз таинственно спрашивала:
— Чи то ваш хрест?
Почти каждое воскресенье ее навещал старший женатый сын — Микита. Он был высоким и тощим, этот Микита. Скулы — острые и гладкие, нос — мясистый и курносый. И когда Микита поворачивался к вам, вы сперва видели две больших ноздри и только потом маленькие бледно-голубые глазки.
Всякий раз, когда Микита приходил в своих лаптях и со своим громким здравство, он приносил в дом дяди Ури незнакомые мужицкие запахи стойла, кожи, махорки и пашни. Тетя Фейга кривилась, дядя Ури сразу же закуривал папиросу, но у Велвла начинали страстно дрожать ноздри. Он почему-то тосковал по этому Миките, ждал каждое воскресенье появления его овчинного кожуха с большой светлой заплатой на спине. Ему нравилось трогать кожу, затвердевшую снаружи от снега и дождя. Ему нравилось запускать обе руки в мягкий курчавый мех с изнанки…
Микита неизменно добивался своего. Старую няню он называл мамка и каждый раз выклянчивал у нее ту малость, которую она зарабатывала. Для этого он и крестился, и божился, и плевал, и в раскаянии громко бил себя в грудь обоими красными кулаками до тех пор, пока старуха, тихая и сломленная, не выкладывала несколько грошей. Но стоило ему уйти, как она принималась клясть его и свою невестку ужасными, злыми проклятьями.
Чай, которым потчевали Микиту, он всегда понемножку наливал в блюдце, которое потом брал двумя руками, точно боялся, что отнимут; и, не отрывая блюдце от стола, принимался тянуть чай, и сопеть, и пыхтеть, и охать от удовольствия, и с присвистом сосать сахар, и сдувать пар вытянутыми губами, и стирать рукавом из грубой холстины пот со лба. А от халы он каждый раз откусывал такие ужасные куски, что с каждым укусом Велвла пробирала дрожь.
У Микиты, — после того, как он, напившись чаю, собирал в ладонь все крошки халы и сахара и высыпал их в рот, — становилось веселей на душе. Он вынимал медную трубку с камышовым чубуком, неторопливо набивал ее махоркой, подзывал к себе одним пальцем Файвку, пятилетнего брата Велвла, и на мужицком наречии просил его принести спичку. Малыш немел от страха и смущения, засовывал в рот пальчик, тихонечко выходил из комнаты и потом убегал с криком и плачем к маме. Тогда Микита начинал просить у него прощения на «чистом» еврейском языке:
— Ах ты, мальчик! Где ты страх? Я тебе… ты хороший… ни… только сделай… дай спичка!.. Ха-ха-ха… Подь сюды! Папочка… Немзерл[61]… Холомей[62]… Овечка, ме-е…
Но с таким парнем, как девятилетний Велвл, он всегда говорит, как с человеком понимающим.
— У вас, — рассуждает глубокомысленно Микита, — есть только хала, хала и хала. Можешь съесть хоть пятнадцать хал, а все равно ни капельки не будешь сыт. Вот ни на столечко, о! (При этом он показывает Велвлу кончик своего черного ногтя.) А у нас в Макаровке (так называется его деревня) шъев, брат, адну шкибу и — дошыць![63]
А чтобы Велвл хорошенько его понял, Микита все время проводит рукой у себя под носом.
Еще он часто рассказывает про то, как одна из его лучших свиней заболела… У нее, ни про кого не будь сказано, стали волочиться задние ножки. Он ей, то есть этой хрюшке, и говорит: хочешь, сучья дочь, подохнуть? Лишить меня денег? Погоди у меня! Хрясь поленом — и готово! Мясо он засолил на праздник, до-оброе было мясо. Он, правда, думал, что у всех от такой еды будут отниматься ноги, боже упаси, как у той свиньи. Болезнь передается… О, он зна-ает! Есть ужасть какие болезни, например, тиф! Вот его сестра Марина заболела тифом, ничего есть не могла: ни хлеба с селедкой, ни капусты, ни блинов с кислым молоком. Взял он и купил ей в городе пряник с изюмом, так она тот пряник даже в рот не взяла. Так и померла… Такое дело, сам видишь!
В конце концов, Велвл приносит втихаря, чтоб уважить Микиту, еще один большой кусок халы, за что Микита всегда благодарно хлопает Велвла по плечу своей тяжелой лапой:
— Приходи, малец, в Макаровку, бульбу дам, смятану дам!
Собственно говоря, Велвл может и дома напечь точно такой же бульбы и поесть сметаны от своей собственной коровы. И все-таки… почему же ему до смерти охота сходить в Макаровку к Миките? Почему он так томится по Микитиной картошке, по гойской сметане?
Эх, если бы папа был добрым! Если бы мама разрешила!
Но папа не добрый и не разрешает.
Однажды Велвл услышал, как Микита пообещал своей старухе-матери, Рахмиелкиной няне, принести ей в будущее воскресенье кусок свинины. Велвл невольно вздрогнул, запомнил и стал ждать, нетерпеливо ждать… Собственно говоря, что общего у мальчика, который ходит в хедер, с Микитой и свининой? И все-таки Велвл ждал.
4В следующее воскресенье, когда Велвл пришел из хедера домой пообедать, он увидел, что няня слегка выпила. Она трясла головой и умильно говорила о том, что приходил Микита и уважил-таки ее водочкой, и звал ее вернуться в Макаровку, и принес ей свинины. Хороший кусок!.. Вот там вот, под канапе, лежит в горшке подарок. Микита… уж он-то хороший сын! Только вот жена его, его жена, дай ты ей, Боже, чтоб на нее нашла и трясца, и хвороба, и холера, и франци и т. д. и т. д.
Ученик хедера съел свой обед без аппетита. Он то и дело забегал в детскую, бросал взгляд под канапе и снова убегал, пока мама не рассердилась: «Разбегался на мою голову! В хедер иди!»
Вечером Велвл вернулся из хедера, но папа еще не пришел домой после майрева, а мама — с базара. Няня и маленький дремали, младший брат Файвка играл на кухне. Велвл бросился в детскую, заглянул под канапе и тихонько приподнял крышку с того горшка. На дне горшка, завернутый в чистую домотканую холстину, блеснул четырехугольный жирный кусок… Велвл испугался, опустил крышку и убежал.
Но в полночь, когда все уже спали, а в детской старуха посвистывала носом, Велвл вдруг проснулся, будто его ущипнули. Он попробовал снова заснуть, но не мог: горшок, горшок… Велвл потихоньку выскользнул из кровати, подошел к канапе, встал на четвереньки и со страхом и сладкой дрожью в позвоночнике заглянул туда, как будто склонился над страшной, черной бездной. Под кроватью был мрак. Горшка видно не было, но Велвл его чуял в таинственной черноте. Чуял, как кошка чует мышку. Только его белая рубашонка матово блестела во тьме. Но до горшка он дотронуться не смел, а почему, и сам не знал.