Смерть в кредит - Луи Селин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спускалось с крыши к нам…
Огюст, мой отец, читал «Родину». Он садился у моей кровати-клетки. Она подходила и целовала его. Он смягчался… Вставал и смотрел в окно. Казалось, он ищет что-то в глубине двора. Он громко пердел. Это была разрядка.
Она тоже пердела, тихонько, из солидарности, а потом игриво ковыляла на кухню.
Потом они закрывали дверь… дверь своей комнаты… Я спал в столовой. Гимны миссионеров раздавались за стеной… А по улице Бабилон шагом шла лошадь… Бум! Бум! она тащила фиакр…
* * *
Мой отец, чтобы прокормить меня, брал дополнительную работу. Его начальник Лепрент всячески унижал его. Я знал этого Лепрента, он был рыжий, уже поблекший, с длинной золотистой бородой. У моего отца был стиль, ему от природы была свойственна элегантность. Это раздражало Лепрента. Он мстил в течение тридцати лет. Он заставлял отца заново переписывать почти все письма.
Когда я был совсем маленьким, меня отдали кормилице в Пюто, и мои родители по воскресеньям приходили туда навещать меня. Там был чистый воздух. Они все рассчитывали заранее. Никогда ни су долга. Даже когда были крупные неудачи. В Курбвуа моя мать из-за множества забот и оттого, что во всем себе отказывала, начала кашлять. Кашель не прекращался. Ее спас сироп из улиток и метод Распая.
Месье Лепрент боялся, что мой отец с его манерами возомнит о себе невесть что.
В Пюто из сада моей кормилицы был виден Париж. Когда отец поднимался туда, чтобы со мной повидаться, ветер взъерошивал ему усы. Это было моим первым воспоминанием.
После банкротства магазина шляп в Курбвуа моим родителям пришлось работать вдвое больше, выбиваться из сил. Она — продавщицей у Бабушки, он, сколько мог, сверхурочно в «Коксинель». Но только чем больше демонстрировал он свой прекрасный стиль, тем более отвратительным находил его Лепрент. Чтобы не озлобиться окончательно, он погрузился в акварели. Он занимался этим вечерами после ужина. Меня привезли в Париж. Я видел, как он рисовал поздно вечером, в основном корабли, корабли в океане, трехмачтовые, при сильном бризе, красками и карандашом. Это было его заветное… Позже пошли воспоминания об артиллерии; выдвижения на боевую позицию и священники… По просьбе клиентов… Из-за их роскошного одеяния… И наконец, танцовщицы с объемистыми ляжками… В обеденный перерыв моя мать предлагала их на выбор продавцам на галереях… Она делала все, чтобы я жил, но рождаться-то мне не следовало.
После нашего банкротства, у бабушки на улице Монтергей, она часто харкала кровью, по утрам, когда украшала витрину. Она прятала свои носовые платки. Внезапно появлялась Бабушка… «Клеманс, вытри глаза!.. Слезами делу не поможешь!..» Чтобы прийти пораньше, мы вставали с рассветом, закончив дела по хозяйству, шли через сад Тюильри, а отец убирал постели.
Весь день я скучал. Редко случалось, чтобы я не проплакал почти все время после обеда. В магазине я получал больше затрещин, чем видел улыбок. Я должен был просить прощения из-за любого пустяка, и просил прощения за все.
Мы постоянно остерегались кражи или случайной поломки, старые вещи непрочны. Я перепортил, сам того не желая, тонны хлама. Старье до сих пор вызывает у меня отвращение, однако оно нас кормило. Осколки времени — это ужасно… мерзко, противно. Их покупали по доброй воле или насильно. Клиента доводили до отупения. На покупателя обрушивали каскад небылиц… обещаний неслыханных выгод… безо всякой пощады… Невольно ему приходилось уступать доводам… Вопреки здравому смыслу… Клиент выходил из дверей восхищенный, с выкопанной где-то чашкой времен Людовика XIII, с веером, на котором были вырезаны кошечки и пастушки, завернутым в шелковую бумагу. Не передать, до какой степени мне внушали отвращение взрослые люди, покупавшие подобную дребедень…
Бабушка Каролина пряталась целый день за «Блудным сыном», огромным гобеленом. Каролина боялась остаться внакладе. Все покупатели ненадежны, чем они зажиточнее, тем более нечисты на руку. Маленькое кружево Шантильи мгновенно могло оказаться в манжете хорошо натренированной клиентки.
К тому же в магазине никто не мог пожаловаться на избыток света… Зима — самая коварная пора из-за воланов… бархата, накидок, мехов, которыми трижды обматывают сиськи… А с плеч еще свисают всевозможные боа, потоки волнистого муслина… Как большие печальные птицы… Покупательница важно расхаживает, перерывает груды безделушек, кудахча, начинает все сначала. Все разбрасывает… снующая туда-сюда, дурно пахнущая, готовая поскандалить только ради удовольствия. Чтобы угадать ее желание, все в этой конуре лезли вон из кожи, а выбрать было из чего… Бабушка не останавливается перед тем, чтобы сбыть залежалый товар… Она тащит все: картины, написанные маслом, аметисты, кусты канделябров, тюль, вышитый гладью, кабошоны, дароносицы, соломенные корзиночки, доспехи и солнечные зонтики, золоченую японскую рухлядь и раковины из мест еще более отдаленных, хлам, у которого нет названия, и вообще неизвестные штуки.
Покупательница приходит в возбуждение от сокровищницы осколков. Перед ней образуется куча. Она роется там, все гремит, кружится. Она пришла ознакомиться. Идет дождь, и ей просто нужно укрыться. Когда ей все надоедает, она отделывается обещаниями. Нужно очень постараться, чтобы снова собрать все барахло. На коленях нагибаешься как можно ниже, шаришь под мебелью. Все ли здесь… носовые платки… безделушки… разные стекляшки… всякая дрянь… наконец вздох облегчения.
Моя мать опускается на стул, массирует себе ногу, из-за того, что она так долго топталась, у нее судорога, она совсем не может говорить. Под конец перед самым закрытием из темноты появляется застенчивый клиент. Он входит тихо, объясняется шепотом, он хочет загнать одну вещицу, семейную реликвию, он достает ее из пакета. Ему предлагают низкую цену. Эту штуковину моют в раковине на кухне. А заплатят ему завтра утром. Он исчезает, едва сказав «до свидания»… Мимо лавки, как смерч, проносится омнибус «Пантеон — Курсель».
Из конторы приходит отец, каждую минуту он смотрит на часы. Нервничает. Нужно собираться.
Он кладет свою шляпу. Берет с гвоздя фуражку.
Пора жрать лапшу и отправляться на доставку.
* * *
В лавке гасят свет. Моя мать никогда не умела стряпать, у нее всегда получалось какое-то варево. Если это была не хлебная похлебка с яйцами, то конечно макароны. Никаких поблажек. После лапши мы некоторое время находились в неподвижности, чтобы улеглась еда. Мать пыталась нас развлечь. Если я не отвечал на вопросы, она ласково говорила: «Ты знаешь, ведь она с маслом». За гобеленом мигал свет газовой горелки. В тарелках трудно было что-либо разобрать. Подавая нам пример, мать добавляла себе еще лапши… Нужен был добрый глоток красного вина, чтобы она не полезла обратно.
Угол, где мы ели, был одновременно и местом для стирки, и хранилищем всякой дряни… Там были целые вороха, кипы того, что было уже невозможно починить, невозможно продать, даже показать. Самое дерьмо. С форточки в суп свешивались простыни. Я не знаю, каким образом оставалось пространство для большой плиты с огромным вытяжным колпаком, которая занимала половину всей комнаты. Под конец тарелки возвращали, чтобы в них положили варенье.
Декорация грязного музея.
Со времени нашего переезда из Курбвуа моя Бабушка и отец не разговаривали. Мать старалась болтать без передышки, чтобы они ничем не бросали друг в друга. Переварив лапшу и попробовав варенье, мы пускались в путь. Проданную вещь мы «наряжали». Как правило, это была мебель, столик, иногда пудреница. Отец взгромождал крупный товар на голову, и мы шли к площади Конкорд. Около Фонтан Жиклез мне становилось страшно. Когда мы поднимались по Елисейским полям, было уже совсем темно. Он бежал, как вор. Я с трудом за ним поспевал. Можно было подумать, что он намерен меня потерять.
Мне хотелось, чтобы он со мной поговорил, но он только бормотал ругательства в адрес прохожих. Когда мы добирались до площади Этуаль, я был уже весь в поту. Мы ненадолго останавливались. В доме клиента нужно было еще найти черный ход.
Когда случалось идти в Отей, мой отец бывал добрее. Он не так часто доставал свои часы. Я залезал на парапет, он показывал мне буксиры… зеленые огни… объяснял значение сигнальных свистков… «Он скоро будет у “Пуан дю Жур”»! Мы восхищались этим допотопным суденышком… Желали ему счастливого плавания…
Вечером, когда мы направлялись к площади Терн, он становился просто ужасен, особенно если дело касалось баб… Они вызывали у него отвращение. Напряженность чувствовалась уже с самого начала. Я помню, как мы ходили на улицу Дэмур. Перед церковью он отвесил мне здоровенный подзатыльник, чтобы я не отставал. Когда мы подходили к дому покупательницы, я уже заливался слезами. «Мерзавец, — вопит он. — Я научу тебя, как себя вести!» Взгромоздив на голову круглый одноногий столик, он поднимается за мной по лестнице. Мы ошибаемся дверью. Прислуга выглядывает с любопытством… Я упираюсь, как теленок… Я делаю это нарочно. Хочу его разозлить! Вопли! Наконец мы находим нужный звонок. Нас встречает горничная. Она сочувствует мне. Шелестя платьем, появляется хозяйка: «О! Маленький злодей! Негодник! Он рассердил своего папочку!» Отец уже не знает, куда деваться. Готов спрятаться. Хоть в ящик. Покупательница пытается меня утешить. Она наливает моему отцу коньяку. И говорит ему: «Друг мой, протрите, пожалуйста, столик до блеска! Я боюсь, что дождь его испортил…» Горничная подает тряпку. Он принимается за работу. Дама предлагает мне конфетку. Я иду за ней в комнату. Горничная идет с нами. Там покупательница ложится на кружевную постель. Внезапно она задирает свой пеньюар, показывает мне толстые ляжки, бедра и волосатый бугорок, сучка! Она роется там внутри пальцами…