Реквием по выдающемуся таланту - Лайош Мештерхази
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но чего ты этим добьешься? Станешь администратором, печати будешь шлепать?
– До поры до времени. Не все ли равно? Я хочу сдвинуться с места, выйти наконец на старт! Пойми, мне мало радости, если даже я буду возиться с каким-нибудь стеклянным дворцом на одной ножке. Трюки все мы уже знаем, никому это не интересно. И в Совет я не пойду. Вы там все сделаете и так, со мной или без меня. Верно?… Ты тоже не будешь этого отрицать!
– Словом, переходишь к Пехене?
– Ни в коем случае! Если угодно, он переходит на мою сторону. Скажи, ты веришь в мой талант? Веришь, что от меня, пожалуй, можно чего-либо ожидать?
– Не только верю, а знаю. И не чего-нибудь, а очень многого. Больше, чем от любого другого. Честное слово.
– Тогда ты знаешь и то, что мне нужно пространство. Самолет не может взлететь со двора. Пока его не вывезут на взлетную полосу, он беспомощен. Пехене – это тягач. По крайней мере сейчас.
Он был одиноким человеком. Его не ненавидели, но и не любили. Он сам так хотел. Окружив себя оградой холодной вежливости, он не оставил в ней ни щелочки. Он был корректен, точен, надежен. Не ввязывался в интриги, никого не травил, не подсиживал, и все прекрасно это знали. Как знали и то, что он никому не сделает одолжения, не будет защищать чьих-либо интересов, не примет участия в чьей бы то ни было судьбе. В этом я и сам имел случай убедиться. Как-то я позвонил ему и просил похлопотать за одного его бывшего ученика, очень талантливого парня, против которого выдвигался ряд обвинений. Парень, правда, оправдался по всем пунктам, но нужно было замолвить за него словечко в министерстве.
– Нет! – ответил Отто. – Возможны два варианта: либо он прав, и тогда у нас это не может не выясниться. Либо он не прав, и тогда я не хочу служить дурной цели.
– Послушай, Отто, к чему эти бронебойные фразы? У человека ведь, к сожалению, нет другой защиты, кроме собственной кожи.
– Знаю. Но я знаю еще и то, чего ты не знаешь: если я хоть раз уступлю, меня задавят просьбами. Извини! Хотел бы помочь, но не могу! Потому что тогда мне придется только этим и заниматься.
Пожалуй, эта неприступность в какой-то мере даже повышала его авторитет. Во всяком случае, по служебной лестнице он продвигался быстро. Зигзагами, конечно, как уж это обычно бывает. БПГ, Архфинст, Гипросоцбыт, ГипроОМС и так далее, кто может все это перечислить, – но все время вверх. И все время следом за Пехене. Конечно, находились завистники из менее талантливых и менее собранных, которые рады были бы подставить ему ножку. Хотя бы потому, что он не был таким же низким, как они. Стоило появиться хоть малейшей возможности превратно истолковать какой-нибудь его шаг, тут же поднималась волна сплетен и деланного возмущения. Взять хотя бы случай с выступлением против Жюльяра. Не думаю, что это была инициатива Пехене. А тем более шантаж: мол, ты много лет был ближайшим помощником Пехене, и теперь, когда он эмигрировал, твой долг… Неправда! Во-первых, настолько мелочным не был даже Пехене. Во-вторых, к тому времени Отто стал для него слишком необходимым, чтобы стоило пойти на риск испортить отношения. Потому что Пехене наверняка получил бы отпор. Вообще же я читал ту критику в адрес Жюльяра и не обнаружил в ней ничего возмутительного.
Речь шла об одном выставочном павильоне, который Жюльяр построил в Голландии. Не такое уж это было эпохальное сооружение, оно точно отвечало своему назначению, вот и все. Не знаю, наверное, с тех пор его разобрали; ходили также разговоры, что какой-то автомобильный завод арендовал его для постоянного салона. Я видел проект, видел фотографии: здание, конечно, очень импозантное, только вот, чтобы окна вымыть, каждый раз нужно вызывать пожарных с лестницами. В оппозиционных кругах Союза много говорили о заграничных успехах Жюльяра; коллеги, побывавшие в Голландии, от восторга захлебывались. Отто написал о том, что он видел в этом павильоне ценного, оригинального, и очень сдержанно перечислил то, с чем не соглашался. Можно, конечно, спросить: почему именно Отто? Знаю, я на его месте так не поступил бы; это, однако, не критерий. Я всегда понимал, что мне до него далеко, и, что там ни говори, всегда испытывал инстинктивное уважение к качествам, которыми он отличался от меня. Неправда, что он «поливал Жюльяра грязью», неправда, что, «клевеща на Жюльяра, пытался обелить собственное прошлое», неправда, что «отрекся от своих друзей, предал их».
Например, с Контрой он встречался, я бы сказал, регулярно. И разговаривали они друг с другом так, будто все осталось по-старому: и прежнее различие в рангах, и прежние успехи, – будто они все еще сидели за столом АЭР'а. Я сказал: встречались «регулярно». Разумеется, регулярно применительно к той эпохе, когда личная жизнь была не в моде, да и времени на нее не оставалось. Однако Отто и Контра, встречаясь, касались в разговоре и личных тем.
Бюро, где работал Контра, довольно быстро было реорганизовано и стало государственным учреждением, потом отделом другого какого-то учреждения. Контра, таким образом, оставаясь на месте, все уменьшался в ранге: из председателя стал директором, из директора – завотделом. В президиум Союза его уже не выбирали, и постепенно-постепенно он исчез и из списков правления. Контра, однако, словно и не заметил этого. Он нисколько не изменился, по-прежнему забывал застегивать запонки, по-прежнему жестикулировал, по-прежнему потел, когда спорил, и брызгал слюной, когда кричал. А кричал он всегда. Разве что лысина обозначилась на макушке, да в черной шерсти На руках все больше появлялось толстых белых нитей.
– Все храмы Средиземноморья можно реконструировать из тех колонн, что я истребил в проектах Пехене. – Он подмигнул, весело смеясь: смотрите, какой он важный человек, какую важную делает работу!.. Отто же в такие минуты охватывали воспоминания, в груди просыпалось щемящее чувство одиночества.
– Знаешь, теперь, когда нет Жюльяра и старое наше содружество распалось, а в последнее время нас вообще «раскидало» по разным фронтам… я, можно сказать, лишь с тобой и могу поговорить. Да. Поговорить. Не вести деловой разговор, а именно поговорить. Ты единственный меня поймешь… Четыре года я работаю с Пехене. И знаешь, он понятия не имеет, кто я такой. Ну, хороший администратор, умею поддерживать порядок у него в учреждении, так что он может спокойно оставить на меня все дела и вращаться в сферах. Ты един понимаешь меня… понимаешь не только то, что я делаю, но и то, чего я так и не сделал. Видишь, я не строил греческих храмов, напрасно ты беспокоился. Не пожимал плечами как другие, с циничным: «Ну, раз им храмы нужны!..» Нет, свое имя я сохранил в чистоте. Меня считают жестким, даже, может быть, жестоким. Бедняги! Я слышал и такое, что, мол, я карьерист, «по трупам движущийся к цели». По каким трупам я двигался? И где вообще та карьера?… Видишь, как въелось в сознание людей воспитанное девятнадцатым веком уважение к словам и жестам… Конечно, я не отношусь к добрым людям – в обывательском смысле этого слова. Я не прощаю ошибок – в расчете на то, что, мол, потом и мне простят, рука руку пачкает… Пусть не все средства, которые я использовал для своей цели, были хороши. Хотя, я убежден, и низкими они не были. Никогда. Но кого это интересует?! Придет время, я совершу, что задумал, и тогда даже недоброжелатели поймут, как они смешны в своих домыслах, поймут, что меня нельзя судить их меркой… Словом, доброта нашего типа людей – не слюнявое умиление. Кто с такой последовательностью, с таким аскетическим самоотречением научился сбрасывать с себя всякий ненужный, сковывающий балласт, тому чужда сентиментальность, в том горит благородный огонь, бушуют настоящие страсти…
Возможно, склонность к рефлексии, овладевшая им в последнее время, связана была и с теми пертурбациями в Союзе, о которых я упоминал в самом начале. Там и сям звучала публичная самокритика, с биением кулаками в грудь, с обвинениями в разные адреса. Горо уже не считался авторитетом – ни в архитектуре, ни в чем-либо другом.
Отто, как замкнуто он ни жил, был членом президиума Союза, входил в разные комиссии, временные и постоянные, которые тоже не миновала эта сумятица. Правда, его совсем не интересовали нападки на него лично или на кого-либо другого. Однако совсем не обращать на них внимания, полностью изолироваться от мира он все же не мог. Так что нечего удивляться неожиданным обморокам, тошноте, вдруг находившей на него; в иные дни он не мог куска хлеба проглотить, страдал от хронической бессонницы, а то его охватывала средь бела дня неодолимая сонливость и такая апатия, что телефонную трубку снять он мог лишь нечеловеческим усилием. Врачи прекрасно знали эти симптомы, да что врачи – все их знали. «Возьми отпуск, поезжай в горы». «Брось все дела и сбеги на Балатон недели на три! Танцуй, играй в карты, плавай побольше, ходи под парусами!..»
Конечно, советы эти не приняли бы всерьез даже те, кто их давал. Или боялись пропустить дискуссии, или – как Отто – из-за множества текущих дел, обсуждений, заседаний; все обнаруживалось что-то, до завершения чего необходимо было отложить отпуск.