Молодость - Джозеф Кутзее
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ведь не уходить же отсюда. Школа в Барнет-хилл, Ротамстед, Ай-би-эм: он не может позволить себе в третий раз потерпеть неудачу. Неудача придала бы ему слишком большое сходство с отцом. Это реальный мир испытывает его через серое, бездушное посредство Ай-би-эм. Необходимо скрепиться и терпеть.
Глава шестая
От Ай-би-эм он спасается в кино. В хампстедском «Эвримене» взорам его предстают фильмы со всего света, снятые режиссерами с совершенно новыми для него именами. Он просматривает ретроспективу Антониони. В фильме под названием «L'Eclisse"[20] женщина блуждает по улицам обожженного солнцем, пустынного города. Ее томит беспокойство, боль. Причина этой боли ясна не вполне, лицо женщины не выдает ничего.
Это Моника Витти. Она, с ее бесподобными ногами, чувственными губами и отрешенным лицом, преследует его; он влюбляется в Монику Витти. Ему снится, что он – именно он, единственный из всех мужчин мира, – избран, чтобы успокоить и утешить ее. Он слышит стук в свою дверь. Перед ним Моника Витти – палец ее прижат к губам: молчание. Он делает шаг к ней, заключает ее в объятия. Время останавливается; он и Моника Витти – единое целое.
Но подлинно ли он – тот возлюбленный, которого ищет Моника Витти? Сможет ли он утолить ее боль лучше, чем мужчины из фильмов с нею? Даже если он отыщет для них двоих комнату, тайное прибежище в каком-нибудь тихом, потонувшем в тумане квартале Лондона, она, скорее всего, так и будет выскальзывать в три утра из постели и сидеть за столом в сверкании единственной лампочки, вынашивая, выкармливая свою боль.
Боль, которая мучает Монику Витти и других персонажей Антониони, принадлежит к разновидности ему незнакомой. На самом деле это совсем и не боль, но нечто более глубокое: Angst[21]. Ему хотелось бы узнать вкус этой Angst – пусть даже для того, чтобы понять, что она собой представляет. Однако, сколько он ни старается, ему не удается отыскать в своей душе ничего, что могло бы сойти за Angst. Похоже, что Angst – принадлежность европейская, сугубо европейская, ей еще предстоит отыскать дорогу в Англию, не говоря уж об английских колониях.
Статья в «Обсервер» утверждает, будто Angst европейского кинематографа произрастает из боязни ядерного уничтожения, а также из неопределенности, возникшей после смерти Бога. Ему не верится, будто Монику Витти, которая могла бы преспокойно сидеть себе в прохладном гостиничном номере или предаваться любви с мужчиной, погнала на улицы Палермо, под яростный красный шар солнца, именно водородная бомба или неспособность Бога побеседовать с нею. В чем бы ни состояло объяснение поправдивее, оно должно быть сложнее этого.
Angst гложет и героев Бергмана. В этом и состоит причина их неисцелимого одиночества. Впрочем, что касается бергмановской Angst, «Обсервер» рекомендует не принимать ее слишком всерьез. Тут попахивает претенциозностью, говорит «Обсервер», аффектацией, не лишенной связи с долгими скандинавскими зимами, с ночами беспробудного пьянства, с похмельем.
Даже газеты, которые представлялись ему либеральными – «Гардиан», « Обсервер», – враждебно, как начинает он понимать, относятся к жизни сознания. Сталкиваясь с чем-то глубоким, серьезным, они спешат посмеяться, отделаться остротой. Новое искусство – американская поэзия, электронная музыка, абстрактный экспрессионизм – воспринимаются всерьез лишь в крохотных нишах наподобие Третьей программы[22]. Современная Англия оказывается страной до обидного мещанской, мало отличающейся от Англии У.Г.Хенли и «Пышных и торжественных» маршей[23], на которые в 1912 году так гневался Эзра Паунд.
И что же в таком случае делает он в Англии? Не был ли приезд в нее огромной ошибкой? Ведь перебираться куда-то уже слишком поздно? Быть может, Париж, город любви, подошел бы ему куда больше, если бы, конечно, он сумел освоить французский. А Стокгольм? Он подозревает, что в духовном отношении чувствовал бы себя в Стокгольме как дома. Да, но как быть со шведским? И чем он станет зарабатывать на жизнь?
В Ай-би-эм он держит фантазии насчет Моники Витти при себе – как и иные свои артистические притязания. По причинам ему непонятным один из коллег– программистов, Билл Бригс, выбрал его себе в приятели. Билл Бригс коренаст и прыщав; у него есть подруга, Цинтия, на которой он намерен жениться; в скором времени он собирается внести первый взнос за одноквартирный домик в Уимблдоне. В то время как прочие программисты отличаются безупречным, приобретенным в классической школе выговором и начинают день с просмотра финансовых страниц «Телеграф», выясняя цены на акции, Билл Бригс говорит с явственным лондонским акцентом, а деньги свои хранит на счету « Строительного общества».
Каково бы ни было его социальное происхождение, не существует причин, по которым Билл Бригс не смог бы преуспеть в Ай-би-эм. Ай-би-эм – компания американская, к британской классовой иерархии она относится неприязненно. В том-то и сила Ай-би-эм: любой человек может подняться в ней на самый верх, потому что в счет идет только преданность компании да усердный, упорный труд. Билл Бригс работает с усердием и несомненно предан Ай-би-эм. Более того, похоже, что Билл Бригс отчетливо сознает главные цели и Ай-би-эм, и центра обработки данных на Ньюмен-стрит, чего он о себе никак уж сказать не может.
Сотрудникам Ай-би-эм выдают книжечки с талонами на питание. Один такой талон позволяет вполне прилично поесть на три шиллинга и шесть пенсов. Сам он предпочитает пивную «Лев» близ станции подземки «Тотнем-корт-роуд», там можно пастись в салатном баре сколько душа попросит. Однако любимое место программистов Ай-би-эм – это у «Шмидта» на Шарлотт-стрит. Поэтому с Биллом Бригсом он ходит к «Шмидту», съедая там шницель по-венски или рагу из зайца. Разнообразия ради они иногда заглядывают в «Афину», что на Гудж-стрит, полакомиться мусакой. Если нет дождя, они, прежде чем вернуться к своим рабочим столам, совершают после ланча небольшую прогулку по улицам.
Список тем, которые он и Билл Бригс безмолвно согласились в своих разговорах не затрагивать, настолько пространен, что существованию оставшихся вне его можно только дивиться. Они не обсуждают своих желаний или серьезных планов, семей и обстановки, в которой выросли, политики, религии, искусства. Футбол мог бы оказаться вполне приемлемым, если б не то обстоятельство, что об английских клубах он ничего не знает. В итоге остаются: погода, забастовки железнодорожников, цены на жилье и Ай-би-эм – планы Ай-би-эм на будущее, клиенты Ай-би-эм и планы этих клиентов, а также кто и что в Ай-би-эм сказал.
Разговоры получаются скучноватые, но это лишь внешняя их сторона. Всего два месяца назад он был бестолковым провинциалом, сошедшим в саутгемптонской гавани под мелкий дождичек. Теперь же он в самом сердце Лондона, неотличимый в своей черной униформе от любого другого лондонского служащего, обменивающийся с самым настоящим лондонцем мнениями касательно обстоятельств обыденной жизни, успешно следующий всем правилам беседы. Если так пойдет и дальше, если он будет уделять больше внимания произношению гласных, на него вскоре и вовсе перестанут обращать внимание. В толпе он будет сходить за лондонца, а со временем, глядишь, даже и за англичанина.
Теперь, когда у него появился заработок, появилась и возможность снять отдельную комнату на Арчвей-роуд, в северном Лондоне. Комната расположена на третьем этаже, из окна ее открывается вид на водохранилище. В комнате имеется газовый обогреватель и маленькая ниша с газовой же плиткой и полками для припасов и посуды. В углу висит счетчик: опускаешь в него шиллинг, и счетчик отмеривает тебе газ ровно на эти деньги.
Стол его неизменен: яблоки, овсяная каша, хлеб и сыр плюс острые сардельки, именуемые «чиполата». «Чиполату» он предпочитает обыкновенным сарделькам потому, что они не требуют холодильника. И не покрываются, подсыхая, сальной пленкой. Есть у него подозрение, что в них подмешано к настоящему мясу немалое количество картофельной муки. Однако картофельная мука – это не так уж и плохо.
Поскольку уходит он рано утром, а возвращается поздно, прочих жильцов ему случается видеть не часто. Вскоре устанавливается рутинный распорядок. Субботы он проводит в книжных магазинах, художественных галереях, музеях, кинотеатрах. По воскресеньям читает у себя в комнате «Обсервер», потом отправляется посмотреть фильм или прогуляться по парку.
Хуже всего вечера – субботний и воскресный. Вот когда на него накатывает одиночество, которому он обычно не дает воли, одиночество, схожее с дурной, серенькой и сырой лондонской погодой или с твердыми, холодными мостовыми. Он чувствует, как застывает, как тупеет от немоты его лицо – даже Ай-би-эм, с ее шаблонными разговорами, лучше, чем это безмолвие.
Он уповает на то, что из безликой толпы, в гуще которой он движется, выступит вдруг женщина, которая ответит на его взгляд, зашагает, не говоря ни слова, бок о бок с ним, дойдет (все еще бессловесная; каким может стать ее первое слово? – не угадать) до его комнаты, ляжет с ним, а после скроется в темноте и вернется на следующую ночь (он будет сидеть над книгами и вдруг услышит стук в дверь), и снова обнимет его, и снова, при первом полночном ударе часов, скроется, и так оно и будет продолжаться, преображая его жизнь, высвобождая поток затаенных стихов, похожих на « Сонеты к Орфею» Рильке.