Наплывы времени. История жизни - Артур Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда мы наконец въехали на мост Джорджа Вашингтона, передние колеса начали выделывать такие антраша, какие выписывает шуточный автомобиль в цирке. Я едва успевал выкручивать рулевое колесо. Солнце над Гудзоном в этот божественный июньский день тоже выписывало схожие кренделя. Стоило нам съехать с моста и въехать в Нью-Йорк, как невесть откуда взявшийся полицейский лениво сделал нам знак рукой. Для того чтобы не наехать на него, пришлось нажимать на передачу заднего хода. Машина взревела, как обычно бывает, но остановилась, тяжело вздыхая. Направившись к нам привычной размеренной походкой, полицейский подошел к моему окну и внимательно оглядел машину. Тоже наивный тип.
— Надеюсь, вы не собираетесь разъезжать на этой штуковине по городу, так ведь и задавить кого-нибудь можно. Это большой город, здесь много людей, машин.
Наши мичиганские номера, видимо, убедили его, что мы какие-нибудь провинциалы из городка, где не больше двух улиц.
— Да нет, нам только до Бруклина, а там я ее поставлю…
Он не знал, как быть и что сказать, но я решил прикинуться дурачком и спросил, как проехать до Риверсайд-Драйв. Мичиганские номера и два привязанных веревками со стороны Ралфа чемодана, очевидно, взывали о снисхождении, и, указав на фонарный столб, полицейский сказал:
— Видишь вот этот знак?
— Ага, — ответил я, стараясь работать под провинциала.
— Это указатель на 169-ю улицу, понял? Свернешь направо, а дальше на каждом углу ищи указатель на 168-ю, 167-ю, 166-ю, 165-ю…
— Понял. Это улицы.
— Во-о-о-т точно, улицы. Доедешь до 164-й, свернешь направо, там начинается Риверсайд, Только не гони, слышишь? Не торопись. В Бруклине будешь через час. Так что давай потише. Счастливой дороги.
— Спасибо большое.
— Постарайся ни на кого не наехать.
Ралфу захотелось посмотреть на 42-ю улицу, мы свернули и поехали через весь город. На углу Бродвея он в первый и последний раз зачарованно взирал на жизнь нью-йоркских улиц. Бродвей еще не попал во власть кокаинового и героинового угара. Но уже ярко вспыхивали на солнце огни театральных реклам, и неприятный душок саморекламы был таким же лживо жизнерадостным, как и всегда. Сновала полуденная толпа гуляк, молодежь из Бруклина или Бронкса пришла посмотреть в «Парамаунте» или «Паласе» последнюю новинку кино. Они аппетитно жевали пятицентовые бутерброды с сосиской, наслаждаясь великолепием этих дворцов кино, столь отличных от серых непритязательных зданий расположенных по соседству театров.
Стоило выехать на Оушен-Паркуей, моя модель «Т», как конь, почуявший конюшню, перестала выписывать кренделя и прекрасно вела себя, так что мы вздохнули свободней на этой почти пустынной улице. Ралфа весьма озадачили лошади на маршруте для верховой езды, ибо он с трудом мог вообразить, что люди тратят деньги на то, чтобы поездить верхом, да еще для праздного развлечения. Я признался, что нередко сам занимался этим за два доллара в час. Он наклонился к переднему стеклу, внимательно разглядывая растянувшуюся на милю застройку из аккуратных домиков на одну семью, как человек, который попал за границу. Дома мама очень обрадовалась нашему приезду и постелила ему на диване. Но услышав, куда он едет, вся как-то подобралась, опасаясь, что своим примером он может заразить и меня. Ее глаза угрожающе потемнели, когда я заговорил о его грядущем отъезде в Испанию. Поскольку в бригаду имени Линкольна набор добровольцев шел нелегально, Ралф хранил молчание. Накануне отъезда, в третий вечер по прибытии, он, несмотря на наши неуклюжие попытки его разговорить, окончательно замолчал. Я почувствовал ненависть к матери за ее безудержный эгоизм в отношении меня и напомнил себе, что мне исполнился двадцать один год и я в состоянии сам принимать решения. Однако нашел отговорку, что Ралф получил диплом, а мне оставался год — как будто для того, чтобы умереть на войне, нужно быть обязательно дипломированным специалистом. Нельзя сказать, что я очень боялся смерти, разве в двадцать один или двадцать два можно по-настоящему умереть, особенно если у тебя отменное здоровье. Конечно, не говоря о Ралфе. Но как ни крути, я не мог подвигнуть себя на это, а Ралф, по-видимому, смог. За ужином накануне отъезда уже никто не пытался поддерживать вежливый разговор, ибо Ралф выглядел так, как будто отделил себя какой-то завесой, своего рода отчуждением приговоренных. Возможно, он крепился, опасаясь, как бы что-то не дрогнуло в нем, но за эти несколько дней, которые мы провели вместе, я почувствовал, как он все больше отдаляется от обыденной жизни.
На следующее утро я проводил его за три квартала до убегающей вверх Калфер-Лайн, по которой два года ездил на работу в магазин запчастей. Здесь все еще ходили первые опытные образцы старых деревянных вагончиков, где вокруг металлических печек, которые топились углем, в зимнее время присаживались замерзшие пассажиры, грея вытянутые пальцы в перчатках. Пока мы шли, мне захотелось преодолеть отчуждение между нами, ибо оно превратилось в своего рода недоверие; в конце концов, он занимался нелегальным делом. Я еще не знал слова «судьба», но в то утро твердо понял, что не поеду в Испанию, ибо мне предназначено двигаться в другом направлении. У пропускной вертушки Ралф оглянулся и, прежде чем войти в обшарпанный поезд, молча, сдержанно помахал. Тяжелый чемодан, в котором уместилось все, чем он владел в этом мире, бил его по ноге. Он был настолько погружен в себя, что показалось, в этот момент мог не задумываясь расстаться с жизнью. Я спустился по длинной железной лестнице вниз и побрел домой, по дороге миновав две стоянки для автомашин, где мы когда-то играли в футбол. Радуясь весеннему солнцу, ясному голубому небу, чистой уютной полуденной тишине Бруклина, я с воодушевлением ощущал, что во мне растет какая-то сила, и, свернув с М-авеню на 3-ю улицу, что есть мочи бросился бежать, с колотившимся сердцем остановившись у домашнего порога. Войдя в дом, я застал маму у плиты на кухне. Одержав победу, она кротко взглянула на меня. Я глубоко возмутился, но еще больше от своих сложных взаимоотношений с ней. Не в состоянии находиться с мамой в одной комнате, открыл заднюю дверь и вышел на невзрачную веранду, ту самую, которую сколотил семь лет назад и которая с каждым годом продолжала — о чем догадывался я один — отъезжать от дома на дюйм.
Когда после каникул я вернулся на последнем курсе в университет, весь студенческий городок был взбудоражен тем, что Ралф Нифус попал в плен. Значит, спасен! Я был бесконечно рад, будто с меня сняли обвинение. А через две недели пришло сообщение, что североафриканские части Франко расстреляли всех пленных, среди которых был и он. Я сохранил в душе этот внутренний долг как одно из многочисленных обязательств, источник невидимой силы, более чем через десять лет заставившей меня пройти мимо монашек около «Уолдорфа». Такими сокровенными обязательствами дорожат все те, кто пережил эпоху консенсуса коалиции, иными словами, состояние антифашизма. Возможно, это было не состояние, но атмосфера отчуждения от того, что представлялось мировым сдвигом, который Одён фон Хорвей назвал «эпохой рыб», когда оскал, убийство и набивание живота стали единственными признаками человеческой жизни.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});