Том 14. За рубежом. Письма к тетеньке - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За обедом, однако ж, дело пошло живее. Завязалась беседа, в основание которой, как и следовало ожидать, легла внутренняя политика.
Да, милая тетенька, даже в виду только-что остывшего праха, эта язва преследует нас! До того преследует, что, не будь ее, я не знаю даже, что̀ бы мы делали и об чем бы думали! Вероятно, сидели бы друг против друга и молча стучали бы зубами…
Первый толчок дал один из батюшек, сказав, что «ныне настали времена покаянные», на что̀ другой батюшка отозвался, что давно очнуться пора, потому что «все революции, и древние и новые, оттого происходили, что правительства на вольные мысли сквозь пальцы смотрели».
— Сперва одна мысль благополучно пройдет, — соболезновал батюшка, — потом другая, а за ней, смотришь, сто, тысяча… миллион!
Этот же тезис, но гораздо полнее, развил и надворный советник Сенечка, но тут же, впрочем, успокоил присутствующих, сказав, что хотя до сих пор так было, но впредь уж не будет.
— Было у нас этих опытов! довольно было! — воскликнул он, — были и «веянья»! были и целые либеральные вакханалии! и даже диктатура сердца была! Только теперь уж больше не будет! Атта̀нде-с*. С «веяниями»-то придется повременить… да-с!
— Только повременить, а не то, быть может, и совсем оставить? — полюбопытствовал третий батюшка.
— Ну, там оставить или повременить — это видно будет. А только что ежели господа либералы еще продолжают питать надежды, то они глубоко ошибутся в расчетах!
Сенечка высказал это так уверенно, что дьякона̀ слушали-слушали, да и ободрились.
— А мы было приуныли! — отозвался старший дьякон за себя и за прочих дьяконов. — Видим действия несодеянная, слышим словеса неизглаголанная; думаем: доколе, господи! Ан, стало быть, и с концом поздравить можно?
Начались рассказы из современного народного быта, причем рассказчиками являлись, по преимуществу, духовные. «Еду я, намеднись, по конке», «Иду я, намеднись, по Гороховой», «Стоим мы, намеднись, с отцом Петром на паперти» и т. д. И в конце непременно кляуза. Словом сказать, так оживился наш поминальный кружок, что даже причетники, которым был сервирован стол (попроще) в соседней комнате, беспрестанно выбегали оттуда в наш зал с величайшею охотой свидетельствовать. Однако ж Сенечка не решился отбирать показания в кухмистерской; но очень ловко намекнул, что ежедневно, от такого-то до такого-то часа, он бывает у себя в камере.
Шла, впрочем, речь и об «отрадных» явлениях, и в том числе, конечно, о Ноздреве.
— Какой был гнилой сосуд! — дивился четвертый батюшка, — а вот упал на него луч и какие вдруг кристальные струи из этакого, с позволения сказать, вместилища потекли!
Дядя Григорий Семеныч сидел и корчился. Неоднократно он порывался переменить разговор, но это положительно не удавалось, потому что все головы были законопачены охранительным хламом, да и у него самого мыслительный источник словно иссяк. Наконец он махнул рукой, шепнув мне:
— Пошла в ход управа благочиния! Нет в мыслях благородства, да и все тут! Хоть бы досидеть как-нибудь!
Среди оживлений проснувшейся ябеды совсем забыли о «сведущем человеке», который притулился между кадетами и, по-видимому, настолько превратно проводил время, что даже забыл, что ему, рано или поздно, придется отвечать.
Наконец этот момент наступил. Дьякона̀̀ вспомнили, что в числе похоронных принадлежностей чего-то недостает, стали искать и, конечно, отыскали.
Однако ж на этот раз «сведущий человек» оказался скромным. Это был тот самый Иван Непомнящий, которого — помните? — несколько месяцев тому назад нашли в сенном стогу, осмотрели и пустили на все четыре стороны, сказав: иди и отвечай на вопросы! Натурально, он еще не утратил первобытной робости и потому не мог так всесторонне лгать, как его собрат, Мартын Задека.
И действительно, когда дьякона̀ приступили к нему с вопросом, скоро ли будет конец внутренней политике, то он твердо ответил, что политика до сведущих людей не относится.
— Вот ежели бы куры внезапно перестали нести яйца, — сказал он, — и потребовалось бы определить, в чем настоящая причина заключается, — тут сведущий человек может прямо сказать: оттого, что их редко щупают!
Сначала ответ этот произвел некоторое недоразумение, но так как в эту самую минуту Стрекоза, словно в забытьи, прокричал: всяк сверчок знай свой шесток! — то все сейчас же поняли и удовлетворились.
— Но неужто ж вы только по вопросу о курах и чувствуете себя призванным дать ответ? — спросил, однако ж, дядя, который был очень доволен, что наконец представился случай завести «партикулярный» разговор.
— Нет, я могу отвечать и на некоторые другие вопросы, не очень, впрочем, трудные; но собственно «сведущим человеком» я числюсь по вопросу о болезнях. С юных лет я был одержим всевозможными недугами, и наследственными, и благоприобретенными, а так как в ближайшем будущем должен быть рассмотрен вопрос о преобразовании Калинкинской больницы, то я и жду своей очереди.
Тогда мы начали предлагать ему вопросы, он же скромно, но отчетливо и с полным знанием дела, давал на эти вопросы ответы.
Ах, тетенька! Какими только недугами этот человек не был одержим в течение своей многомятежной жизни! И заметьте, все недугами не русскими и даже не европейскими, а завезенными из Нового Света: перувианскими, бразильскими, парагвайскими!
И какую пользу он должен принести при рассмотрении вопроса о преобразовании Калинкинской больницы!
Он — по этому вопросу, другой — по другому, третий — по третьему. А то, сказывают, прибыл из губернии еще «сведущий человек», который раз десять был изувечен при переездах по железным дорогам, — так тот по железнодорожному вопросу будет пользу приносить…
Так оно и пойдет чередом.
Обмениваясь мыслями, мы и не заметили, как нас застиг вечер. А бабенькина тень невидимо реяла над нами, как бы говоря: дорожите «сведущими людьми»! ибо это единственный веселый оазис на унылом фоне вашей жизни, которая все более и более выказывает наклонность отожествиться с управой благочиния!
Письмо тринадцатое*
Милая тетенька.
Дядя Григорий Семеныч правду сказал: совсем благородные мысли из употребления вышли. И очень возможно, что именно в этой утрате вкуса к благородному мышлению и заключается объяснение того тоскливого чувства, которое тяготеет над переживаемою нами современностью.
Благородные мысли, благородные чувства (их называют также «возвышенными») нередко представляются незрелыми и даже смешными; но это происходит оттого, что по временам они облекаются в нелепую и напыщенную форму, которая, до известной степени, заслоняет их сущность. В большинстве случаев, к напыщенности прибегают люди, совсем непричастные высоким мыслям и чувствам, а именно: шпионы, кровосмесители, казнокрады и другие злокачественные вереда̀ общественного организма. Не имея ничего за душой, кроме праха, они вынуждаются маскировать этот прах громкими фразами. Казнокрад закатывает глаза, говоря о святости собственности; кровосмеситель старается пламенеть, утверждая, что семейство — святыня; шпион рыдает, заявляя о своем сочувствии к «заблуждающимся, но искренно любящим свое отечество молодым людям» и т. д. И в то же время, и те, и другие, и третьи отыскивают отборнейшие выражения и стараются округлять периоды. Но истинно возвышенное чувство никаких этих округлений не знает и выражается просто, трезво, без вычур. Вот это-то именно и надобно различать. То есть надо раз навсегда сказать себе, что ежели возвышенное чувство кажется нам смешным, то это совсем не значит, что оно в самом деле смешно, а значит только, что в него лицемерно вырядился какой-нибудь негодяй, которому необходимо замести свои следы.
В основе благородных чувств лежит человечность, самоотверженность и глубокая снисходительность к людям. Эти свойства, и сами по себе очень ценные, приобретают еще более ценное значение в том смысле, что дают жизни богатое и разнообразное содержание. Обнимая собой сполна весь цикл человеческих отношений, они оживляют мысль и деятельность не только отдельных индивидуумов, но и целого общества. Являются представления об общем благе, об общечеловеческой семье, о праве на счастье; и чем больше расширяются границы этих представлений, тем больше находит для себя, в этих границах, работы человеческая мысль и деятельность. И притом, работы честной, не отравляющей совести сомнением, что в результате может получиться предательство, частный вред или общее бедствие.
Говорят, будто бы чересчур повышенный диапазон мыслей и чувств приводит к расплывчивости, которая делает их мало применимыми к действительности. Между тем действительность-то, дескать, именно и нуждается в просветлении и освежении, так что без этой цели чувства и мысли самые благородные представляют только доброкачественную, но бесплодную игру. Коли хотите, в этом укоре есть капля правды, и капля довольно ядовитого свойства. Действительно, влияние высоких мыслей и чувств на жизнь практическую, обыденную, до сих пор представляется не особенно решительным… Но отчего же это происходит? А оттого, милая тетенька, что действительность чересчур уж ревниво оберегается от наплыва каких бы то ни было просветлений и освежений; оттого, что просветления признаются вредными и вносящими в жизнь известные осложнения, которые полагают препятствия к слишком бесцеремонному обращению с ней (а это-то последнее и составляет цель всех вожделений). Или, говоря другими словами, оттого, что между мыслью и действительностью воздвигается искусственная перегородка, которая делает последнюю непроницаемою для первой. Понятно, что при подобных условиях работа мысли фатальным образом осуждается на игру.