Колосья под серпом твоим - Владимир Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это сепаратизм! – вспыхнул Ямонт. – Это преждевременная торговля, это нож в спину!
Виктор держал руку на груди:
– Наш Савич действовал рядом с Конарским, и никто не бросил ему упрека в неверности и измене. Мы верные люди.
Сухой, мучительный кашель разорвал его грудь. Он кашлял в платок так, что Алесь с ужасом ожидал – вот-вот появятся красные пятна.
– Ямонт, брось, – сказал Стефан Бобровский. – Ты что, не видишь?
– Только не жалеть! – сквозь кашель гневно прокричал Виктор. – Только не жалеть!
– Кто за отказ от прав на окраины? – спросил Зигмунт.
Кроме крайней "левицы" белорусских красных, подняли руки Врублевский, Домбровский, Стефан Бобровский и затем, взглянув на Виктора, Зигмунт Падлевский. Воздержались Авейде, Звеждовский и Сераковский. Решительно против был Ямонт.
– Против – один.
– Два, – с клокотанием в горле сказал Виктор.
– Кто еще?
– Падлевский! Пишите и его "против". Мы здесь не милость вымаливаем. Мы требуем то, что нам принадлежит.
Кастусь с потемневшим лицом смотрел на Сераковского и ожидал:
– За кого же стоишь ты, Зигмунт?
Сераковский смотрел ему в глаза спокойно и искренне.
– Не за колонию.
– А объективно?
Виктора все еще бил кашель.
– За конфедеративное государство. За неделимую Польшу, в которую на равных правах с поляками вошли б белорусы, литовцы и украинцы… Мы не имеем права ослаблять восстание, Кастусь.
– А все же делаете это.
– Чем?
– Словом "неделимая", – тяжело шевельнул челюстями Кастусь. – Чем ты тогда отличаешься от белых?
– Ну, знаешь…
– Что "знаешь"? – Лицо Кастуся окаменело, глаза горели холодным огнем. – Воеводства Мазовецкое, Краковское, Литовское, Люблинское, Белорусское, Украинское. – И, словно отвесил оплеуху, бросил: – Может, еще Крымское? Интересно, что сказал бы на это твой друг Шевченко?
Зигмунт вздрогнул.
– Чем ты отличаешься от белых с их гнусной идеей "единой и неделимой"?
– Кастусь…
– Я давно Кастусь. И я знаю, что при словах "неделимый", "нерушимый", "единый", когда их говорит сильнейший, настоящих людей тянет разбить неделимость, разрушить нерушимость. Потому что это замаскированная цепь рабства.
Лицо у Кастуся пылало.
– Это не нож в спину. Просто лучше заранее договориться обо всем, чтоб твердо знать, на что надеяться. Потому что если вам второстепенное положение – это большая или меньшая неприятность, то у нас вопрос стоит иначе. Или свобода, или не жить.
– Я не протестовал, – сказал Сераковский, – я воздержался. Но ты убедил меня. Значит, мы должны этот взгляд, принятый теперь большинством рады, распространить среди умеренных и вести за него спор с белыми.
– Срам! – выкрикнул Ямонт. – Это подрыв общей мощи, гражданин Сераковский!
– Взаимопомощь, – сказал Милевич.
– Сепаратизм! – сказал Звеждовский.
Алесь понял: нервозность Кастуся может испортить дело, пришло время вмешаться.
– Большинство людей не понимает, что принуждение, второстепенное положение, цепи – это вечная мина под единством, что в таком положении даже между братьями растет чувство враждебности, а иногда и ненависти. Самостоятельность и возможность распоряжаться собой, как пожелаешь, – вот наилучшая почва для братства.
– Чувствую, чем здесь пахнет, – сказал Ямонт после паузы. – Робеспьеровщиной, Дембовским, галицийскими хлопами, что пилили панов пилами, Чернышевским… Вот откуда они и идут, ваши крайние, чудовищные взгляды. Из дома на Литейном.
– Какого? – спросил Бобровский.
– Что напротив министра государственных имуществ. Из дома этого картежника, что пишет стишки о народе, а сам нажил поместья, и даже министр внутренних дел говорит, что он не революционер, потому что имеет деньги.
Кастусь поднялся. У него подергивались губы и щека, дрожало левое веко.
– Юзеф, молчи, не доводи. Человек, который… всю жизнь… Человек, который… наполовину поляк и сочувствует вам. Как тебе не стыдно?!
И сел, странно, как будто не своими руками, загребая воздух. Воцарилось тяжелое молчание.
– Прошу слова, – нарушил тишину Алесь. – Я предлагаю исключить студента Ямонта из рады и "Огула". Я предлагаю также предупредить все низовые организации, чтоб они не вздумали выказывать Юзефу Ямонту доверия, если не хотят враждебности, а возможно, и провокаций…
– Я вас ударю, Загорский, – сказал Юзеф.
– Не советую. Предлагаю исключение.
– Основание? – спросил Звеждовский.
– Сплоченность. Единение.
– Яснее?
– Наш триумф в сплоченности. Сплоченности с левыми элементами, какой бы нации они ни были – поляки, украинцы, русские, литовцы, курляндцы… – Он говорил, словно отсекая каждое слово. – И потому мы должны с уважением относиться к каждой нации, не оскорблять ее прежней враждебностью, недоверием, сомнением в ее революционных силах. Иначе – гибель. Все восстания грешили этим и гибли. По-видимому, шляхетских националистов это ничему не научило… Ты поставишь наконец мое предложение на голосование, гражданин Сераковский?
– Ставлю…
Ямонт обводил всех глазами и понял: глаза большинства не обещали пощады.
– Хлопцы… – сказал он. – Хлопцы, как вы можете? – Голос его дрожал. – Хлопцы, я отдам за восстание жизнь!
Все молчали. И тогда Юзеф всхлипнул от волнения.
– Хлопцы, я никогда не думал…
– Думай, – сказал Валерий.
– Я непременно буду думать. Не отнимайте у меня права погибнуть за родину… Я хочу этого… Я не могу без вас… Хлопцы, что я, иуда?… Хлопцы, простите меня!!
Теперь все смотрели на Алеся.
– Исключение, – бросил Алесь.
– Алесь, ты безжалостен, – отозвался Виктор.
– Как ты можешь? – спросил Верига.
Молчание.
– Ты что, не видишь? – сказал Кастусь. – Он молод, он глуп.
В болезненных глазах Ямонта стояли слезы.
– Я не буду стреляться, хлопцы, – сказал Ямонт. – Мне нельзя без этого дела, но я не застрелюсь. Это низко для сына родины. Но я клянусь вам – я пойду и выслежу кого-нибудь из сатрапов и выстрелю, а потом дам себя схватить… Возьми свое предложение обратно, Алесь… Прости меня, слышишь?
Загорский смотрел в глаза Виктору. Он знал: хлопцы ради солидарности поддержат его, но Виктор будет потом страдать. И хотя он не считал правильным попустительствовать Ямонту, пришлось уступить.
– Хорошо, – глухо буркнул он, – я не буду ставить этого вопроса. Не потому, что изменил свое мнение, а потому, что…
– Мы считаем, что ты прав, гражданин, – не дал закончить ему Валерий.
– Вы считаете. Но они так не считают. – Алесь кивнул на крайних "левых". – Пусть будет так.
– Хорошо, – облегченно вздохнул Сераковский. – Значит, так и запишем: "Автономия, федерация или полная самостоятельность – решат после победы сами народы, в частности белорусский народ". – И вдруг добавил: – А гулянье в Петергофе было в этом году дрянь.
Алесь оглянулся и увидел – в дверях стоял хозяин.
– Время кончать. Через полчаса дом будет полон людей.
…Загорский и Кастусь вышли из курительной в большую гостиную. Там было полно народу, но они не знали в лицо почти никого. Алесь смотрел на друга неодобрительно: все лицо Кастуся покрылось мелкими красными пятнами, как при крапивнице.
– Нервы у тебя, Кастусь…
– Знаешь, месяц назад у меня произошло обострение болезни.
– Какой? Ты мне ничего не говорил…
– Да я думал – все прошло. У меня несколько лет назад были приступы.
– Эпилепсия?
– Нет. Просто вдруг как будто шкуру содрали. Каждый нерв в теле оголен. Болит.
Кастусь говорил глухо и прятал глаза.
– Болит. Понимаешь, из-за самого незначительного пустяка болит. От лжи – болит, от двуличия – болит.
– Что, неприятно?
– Нет. Физически болит. Понимаешь, от самой незначительной обиды кому-нибудь. От мелочей. Несколько дней назад стою у Невы. Вижу – бездомный пес вырвал у девочки из рук пирожок. Девчонка бедненькая, голодная видать, стоит и плачет. И так мне стало – ты только не говори никому – и девочку жаль, и пса жаль. Прямо – ну аж сердце разрывается. Главное, пес не убежал далеко, тут и глотнул, в подворотне. А девчонка даже плакать не может громко, как здоровые дети. Понимаешь, стоит и, как у нас говорят, квилит… Ну, чепуха же это, тем более – я купил ей пирожок… Так на тебе, второй купил и бросил псу, а он завизжал – и бежать, будто я в него… камнем.
Лицо Кастуся вдруг напомнило Алесю лицо ребенка.
– И вот, почти спать не могу. Как вспомню – бог ты мой! Ну хотя бы детей во дворе сиротского дома или стариков на лавочке на бульваре, а то обезьяну у болгарина-шарманщика… Ладонька, знаешь, детская, сморщенная. И клетчатое платьице на ней… Как вспомню, словно я за вольтову дугу ухватился. У меня… с какого?… ага, с пятого октября галлюцинации. Будто стоит кто-то фиолетовый и толстый. И ничего у него нет, кроме одного золотого ока. Стоит да краями своей грубой мантии шевелит. И будто хочет есть людей, не знаю уж, каким образом. А мимо меня идут, идут. Покойная мать без лица, ты в лохмотьях, Виктор, девочка с пирожком, собака… Все, кого в жизни видел… И смотрят… Каждую ночь так.