Хрущевская «оттепель» и общественные настроения в СССР в 1953-1964 гг. - Юрий Аксютин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так оно и было. «Ярчайшим примером космополита в нашей среде» назвал Пастернака поэт Л. Ошанин{1678}.
— Лауреат Нобелевской премии этого года почти официально именуется лауреатом Нобелевской премии против коммунизма, — сказал поэт Б. Слуцкий. — Стыдно носить такое звание человеку, выросшему на нашей земле!{1679},[9]
— Собачьего нрава не изменишь, — сослался на русскую поговорку С. Баруздин{1680}.
«Литературным Власовым» назвал его Б. Полевой:
— Это человек, который живя с нами, питаясь нашим советским хлебом, получая на жизнь в наших советских издательствах, пользуясь всеми благами советского гражданина, изменил нам, перешел в тот лагерь и воюет в том лагере. Мы должны от имени советской общественности сказать ему: «Вон из нашей страны! Мы не хотим дышать с вами одним воздухом»{1681}.
Всего выступило 14 человек. Еще 13 пожелали бы выйти на трибуну. Но по поступившим в президиум «настойчивым предложениям» прения были прекращены. Не дали слова даже Дудинцеву, хотя и раздавались возгласы сделать для него исключение. А затем все единогласно проголосовали за резолюцию, повторяющую решение писательского руководства{1682}.
1 ноября Пастернак в письме на имя Хрущева сообщал, что поставил в известность Шведскую академию о своем добровольном отказе от премии. «Выезд за пределы моей родины для меня равносилен смерти, и поэтому я прошу не принимать по отношению ко мне этой крайней меры»{1683}. 5 ноября он пишет в редакцию газеты «Правда» еще одно письмо, на сей раз для публичного покаяния: «Когда я увидел, какие размеры приобретает политическая кампания вокруг моего романа и убедился, что это присуждение шаг политический, теперь приведший к чудовищным последствиям, я по собственному побуждению, никем не принуждаемый, послал свой добровольный отказ»{1684}.
Правда, по данным чекистов, это раскаяние было неискренним и носило «двурушнический характер». Контроль за его корреспонденцией позволил установить, что «он пытался отправить за границу ряд писем, в которых подтверждал свое удовлетворение присвоением ему Нобелевской премии и уполномочивал получить ее свою знакомую графиню де Пруайар, проживающую во Франции». Мало того, в письме от 3 января 1959 г. некоему МакГрегору он делился таким своим настроением: «Я напрасно ожидал проявления великодушия и снисхождения в ответ на два моих опубликованных письма. Великодушие и терпимость не в природе моих адресатов. Петля неясности, которая все больше и больше затягивается вокруг моей шеи, имеет целью силой поставить меня в материальном отношении на колени. Но этого никогда не будет. Я переступил порог этого года с самоубийственным настроением и гневом». Делясь с ЦК своими наблюдениями за Пастернаком, чекисты сообщали, что «ряд лиц из числа его близкого окружения также не разделяет точки зрения советской общественности» и своим сочувствием подогревает его озлобленность. В их числе были названы его «сожительница» О.В. Ивинская, писатель Вс. Иванов и его жена А.С. Эфрон — дочь поэтессы Цветаевой{1685}.
11 февраля 1959 г. в лондонской газете «Дейли мейл» было опубликовано стихотворение Пастернака «Нобелевская премия». В нем выражались чувства, испытываемые им в то время: «Я пропал, как зверь в загоне / Где-то люди, воля, свет, / а за мною шум погони, / мне на волю хода нет…»{1686}.
Это переполнило чашу терпения властей. 27 февраля Президиум ЦК поручил прокуратуре допросить по этому поводу Пастернака. Вызванный 14 марта на допрос к генеральному прокурору Р.А. Руденко, он признал факт передачи стихотворения иностранному корреспонденту, но только в качестве просимого автографа, а вовсе не для публикации. Признав, что эта «роковая неосторожность» может быть расценена, причем справедливо, как двурушничество, Пастернак вынужден был снова покаяться:
— Этот новый случай особенно прискорбен для меня потому, что он ставит под сомнение искренность моего решения служить своей родине. Я осуждаю эти свои действия и отчетливо понимаю, что они влекут за собой мою ответственность по закону, как советского гражданина{1687}.
Вполне вероятно, что если бы эти слова, наверняка являвшиеся парафразом прокурорского внушения, не были бы произнесены и зафиксированы в протоколе допроса, то немедленно был бы подписан уже заготовленный проект указа о лишении Пастернака советского гражданства и удалении его из пределов СССР{1688}. К тому же властям стало известно, что он неизлечимо болен и дни его сочтены{1689}.
Как уже отмечалось выше, М.А. Шолохова не было в те октябрьские дни в Москве. Но в апреле 1959 г. он выезжал за границу, и в Париже ему пришлось отвечать на неприятные вопросы журналистов. Особенно досаждали ему по поводу «дела Пастернака». И он нашел довольно дипломатичный выход. Прекрасно зная, где и кем принималось решение по этому делу, будущий лауреат Нобелевской премии свел все к тому, что «коллективное руководство Союза советских писателей потеряло хладнокровие». Ведь творчество Пастернака, по его мнению, в целом, не считая блестящих переводов, «лишено какого-либо значения». А уж что касается «Доктора Живаго», то это вообще «бесформенное произведение, аморфная масса, не заслуживающая названия романа». И вместо того, чтобы запрещать эту книгу, ее следовало бы опубликовать.
— Надо было, чтобы Пастернаку нанесли поражение его читатели вместо того, чтобы выносить ее на обсуждение писателей. Если бы действовали таким образом, наши читатели, которые являются очень требовательными, уже забыли бы о ней.
Но такая защита показалась партийным чиновникам из ЦК КПСС неуместной. 23 апреля Поликарпов докладывал своему начальству: «Считал бы необходимым в связи с этим поручить советскому послу во Франции проверить достоверность сообщения “Франс суар” и, если такое интервью имело место, обратить внимание М. Шолохова на недопустимость подобных заявлений, противоречащих нашим интересам. Если сообщение газеты ложное, рекомендовать т. Шолохову опровергнуть его публично»{1690}.
1 июня 1960 г. Б.Л. Пастернака хоронили. Поклониться почившему поэту пришли десятка полтора литераторов. Некоторые не посмели. Поэт А.П. Межиров, например, бывший офицер-фронтовик, автор сильных энергетических стихов «Тишайший снегопад» и «Коммунисты, вперед!», говорил в свое оправдание:
— Я боюсь. Я же член партии…{1691}
Не все оказались во власти страха. Из партийных был Б. Окуджава. А. Вознесенский написал в тот день стихотворение «Несли не хоронить — несли короновать» и отнес его в редакцию газеты «Литературная Россия». Там его взяли и опубликовали, правда, в номере, посвященном юбилею Л.Н. Толстого. Это было уже в ноябре. Поэтому мало кто догадался, о чем идет речь, читая строфу: «Вбегаю в дом его. / Пустые этажи / На даче никого. / В России — ни души»{1692}.
А в октябре 1960 г. В.С. Гроссман передал в редакцию журнала «Новый мир» свой роман «Жизнь и судьба» с просьбой «просто прочитать». До этого рукопись успела побывать в редакции журнала «Знамя». Сделано это было автором не без влияния неостывшей обиды на «Новый мир», редколлегия которого во главе с Твардовским в 1953 г. признала своей ошибкой публикацию его романа «За правое дело». К тому же Гроссманом овладела мысль, что у руководящих ретроградов от литературы «есть сила, размах и смелость бандитов» и что поэтому «они скорее, чем прогрессивные способны пойти на риск»{1693}. Тем более, что роман-то был о войне.
Прочитав его, А.Т. Твардовский испытал «самое сильное литературное впечатление за, может быть, многие годы.., впечатление радостное, освобождающее, открывающее тебе какое-то новое… видение самых важных вещей в жизни. Находя вещь настолько значительной, что «она выходит далеко и решительно за рамки литературы», записывал он в том же октябре в свою рабочую тетрадь: «В сравнении с ней “Живаго” и “Хлеб единый” — детские штучки». И, понимая, что опубликование романа «означало бы новый этап в литературе.., возвращение ей подлинного значения правдивого свидетельства о жизни», не мог «отмыслить своей редакторской сущности» в этом деле, ибо понимал, что сие не в его власти, и стал искать соответствующие пути{1694}.
Однако трудные переговоры с автором об изменениях в тексте, необходимых, по мнению Твардовского, не только по цензурным соображениям, остались безуспешными. Между тем, от главного редактора журнала «Знамя» В.М. Кожевникова о романе стало известно и на Старой площади, и на Лубянке. КГБ стал изымать подрывные экземпляры, и когда за ними пришли к самому Гроссману, он указал и на тот экземпляр, что находился в «Новом мире».