Кровавые земли: Европа между Гитлером и Сталиным - Тимоти Снайдер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если бы люди служили режиму только исходя из собственных предыдущих идеологических предпочтений, коллаборации было бы мало. Большинство нацистских коллаборантов на «кровавых землях» получили образование в Советском Союзе. На восток от линии Молотова-Риббентропа, где национальная независимость поддалась сначала советскому и только затем – немецкому правлению, некоторые люди сотрудничали с немцами, потому что до этого уже сотрудничали с советским режимом. Когда советская оккупация сменилась немецкой, тот, кто был советским милиционером, стал полицаем на службе у немцев. Местные жители, которые сотрудничали с советским режимом в 1939–1941 годах, знали, что могут очиститься в глазах нацистов, если будут уничтожать евреев. Некоторые украинские националисты-партизаны ранее служили и немцам, и советской власти. В Беларуси часто простой случай определял, кто из молодежи уйдет в советские партизаны, а кто станет немецким полицаем. Бывшие советские солдаты, которым внушили идеи коммунизма, работали в немецких лагерях смерти. Исполнители Холокоста, которым внушили идеи расизма, шли в советские партизаны.
Идеологии искушают и тех, кто их отвергает. Идеология, лишенная своих политических или экономических связей по прошествии времени или из-за отсутствия горячей поддержки, становится морализаторствующей формой объяснения массового уничтожения, которая комфортно отделяет объясняющих от убийц. Удобно считать преступником того, кто является носителем неправильной идеи и именно поэтому отличается от других. Весьма утешительно было бы игнорировать важность экономики и осложнения политики – факторы, которые могли на самом деле быть общими для исторических преступников и для тех, кто позже наблюдал со стороны за их действиями. Значительно привлекательнее, по крайней мере, сегодня на Западе, идентифицировать себя с жертвами, чем понять исторический контекст, в котором они находились вместе с преступниками и сторонними наблюдателями на «кровавых землях». Идентифицирование себя с жертвами подтверждает радикальное размежевание с преступниками. Охранник в Треблинке, запускавший мотор, или офицер НКВД, нажимавший на курок, – это не я, это он убивал таких, как я. Однако не ясно, умножает ли познания эта идентификация себя с жертвами и является ли этот вид отстранения себя от убийц этической установкой. Отнюдь не очевидно, что редуцирование истории до театральных пьес «моралите» делает хоть кого-нибудь более моральным.
К сожалению, принятие статуса жертвы само по себе не обеспечивает верного этического выбора. И Сталин, и Гитлер в течение своей политической карьеры утверждали, что являются жертвами. Они убедили миллионы других людей, что те тоже жертвы – жертвы международного капитализма или еврейского заговора. Во время вторжения Германии в Польшу немецкий солдат считал, что гримаса смерти на лице поляка подтверждает иррациональную ненависть поляков к немцам. Во время голода украинский коммунист находил на своем крыльце трупы умерших от голода. И тот, и другой считали себя жертвами. Ни большая войнa, ни акт массового уничтожения в ХХ веке не начинались без того, чтобы агрессор или преступник сначала не объявил бы себя невинной жертвой. В ХХI веке мы видим вторую волну агрессивных войн с объявлением себя жертвой, в которых лидеры не только выставляют свои народы жертвами, но и открыто ссылаются на массовые уничтожения ХХ столетия. Человеческая способность к субъективной виктимизации, по-видимому, безгранична, и люди, верящие в то, что они являются жертвами, могут совершать акты крайней жестокости. Австрийский полицейский, расстреливавший младенцев в Могилеве, рисовал в своем воображении картины того, что сделали бы с его детьми советские солдаты.
Жертвами были люди; чтобы действительно идентифицировать себя с ними, нужно осмыслить их жизнь, а не их смерть. Жертвы по определению мертвы и не могут защитить себя от того, что другие используют их смерть в своих целях. Легко освящать политику или идентичность смертями жертв. Менее привлекательно (но, с моральной точки зрения, крайне необходимо) понять действия преступников. Моральная опасность, в конце концов, состоит не в том, что кто-то мог стать жертвой, а в том, что этот кто-то мог быть преступником или сторонним наблюдателем. Так и тянет сказать, что нацистский убийца находится за чертой понимания. Выдающиеся политики и интеллектуалы (например, Эдвард Бенеш и Илья Эренбург) поддались этому искушению во время войны. Чехословацкий президент и советско-еврейский писатель оправдывали отмщение немцам как таковое. Люди, называвшие других недочеловеками, сами были недочеловеками. Однако отказывать человеческому существу в праве на человеческую сущность означает считать этику невозможной[775].
Поддаться этому искушению, считать других нелюдями – значит, сделать шаг по направлению к нацистской позиции, а не прочь от нее. Считать, что других людей невозможно понять, – значит, отказаться от поиска понимания, а следовательно, отказаться от истории.
Отмахнуться от нацистского или советского режимов как от находящихся за пределами человеческого или исторического понимания, – значит попасться в их моральную ловушку. Более безопасный путь – понять, что их мотивы массового уничтожения, какими бы омерзительными они ни были, имели для них смысл. Генрих Гиммлер говорил, что хорошо было видеть сотню, пять сотен или тысячу трупов, лежащих рядышком. Он имел в виду, что убить другого человека – это пожертвовать чистотой своей души и что такая жертва ставит убийцу на более высокий моральный уровень. Это выражение преданности особого сорта. Это был пример (хотя и экстремальный) одной из нацистских ценностей, которая не совсем чужда нам: жертва одного человека во имя людей. Герман Геринг говорил, что его совесть зовут Адольф Гитлер. Для немцев, принявших Гитлера в качестве своего Лидера, вера была очень важна. Вряд ли можно было выбрать худший объект для веры, но их способность верить нельзя отрицать. Ганди подметил, что зло зависит от добра в том смысле, что те, кто собрался вместе для совершения злодеяний, должны быть преданы друг другу и верить в свое дело. Преданность и вера не делали немцев хорошими, но они делают их людьми. Как и всем остальным, им было доступно этическое мышление, даже если их собственное мышление было чудовищно ложным[776].
Сталинизм тоже был моральной и политической системой, в которой невиновность и виновность были как психологической, так и юридической категориями, а моральное мышление было широко распространено. Молодой активист украинской Компартии, отбиравший продовольствие у голодающих, был убежден, что помогает приблизить триумф социализма: «Я верил, потому что хотел верить». Он был восприимчив к морали, хоть и ошибочной. Маргарите Бубер-Нюман, которая была в ГУЛАГе, в Караганде, одна из узниц сказала: «Нельзя сделать яичницу, не разбив яиц». Многие сталинисты и их сторонники объясняли, что человеческие жертвы во время голода и Большого террора необходимы для построения справедливого и защищенного Советского государства. Казалось, чем большим был размах смерти, тем привлекательнее становилась такая надежда.
Однако романтическое оправдание массового уничтожения (состоящее в том, что настоящее зло, если его правильно объяснить, – это будущее добро) является попросту неправильным. Возможно, гораздо лучше было бы вообще ничего не делать. А может быть, с помощью более мягкой политики можно было бы достичь желаемых результатов. Вера в то, что должна быть связь между огромными страданиями и огромным прогрессом, – это своего рода алхимический мазохизм, когда наличие боли – признак некоего имманентного или только зарождающегося добра. Развивать далее это рассуждение – алхимический садизм: если я причинил боль, то сделал я это потому, что имел известную мне высшую цель. Поскольку Сталин представлял Политбюро, представлявшее Центральный комитет, который представлял партию, представлявшую рабочий класс, который представлял историю, у него было особое право говорить от имени исторической необходимости. Такой статус позволял ему избавить себя от всяческой ответственности и перекладывать вину за собственный провал на других[777].
Невозможно отрицать, что массовый голодомор приносит политическую стабильность особого сорта. Вопрос должен стоять так: желателен ли этот тип мира, должен ли он быть желательным? Массовое уничтожение действительно объединяет преступников с теми, кто дает им приказы. Является ли это правильным типом политической лояльности? Террор консолидирует определенный тип режима. Предпочтителен ли такой тип режима? Уничтожение гражданского населения находится в интересах определенного типа лидеров. Вопрос не в том, является ли все это исторической правдой; вопрос в том, что является желательным. Хороши ли эти лидеры и эти режимы? Если нет, тогда вопрос звучит так: как можно подобную политику предотвратить?