Паралогии - Марк Липовецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что делать-то было, — пробормотал Фарсейкин, щелкая переключателями на панели.
— Ну да… Мне одна довольно жуткая мысль пришла в голову — может быть, все мы вместе и есть та собачка с пятью лапами? И вот теперь мы, так сказать, наступаем? (с. 297).
Это рассуждение соединяет притчу Сирруфа/Семурга и артикулированную им тему исчезновения личности с апокалиптическим мифом о псе Пиздеце и рефлексией, возвращающей к первой главе романа.
Во время процитированного выше диалога Сейфуль-Фарсейкин снимает с Татарского цифровую маску, создает его телевизионного клона, который будет вклеен во все рекламные ролики — то есть именно в этот момент личность Татарского окончательно подменяется набором бесчисленных симулякров. В то же время этот жест придает исчезающему «оригиналу» статус носителя власти — уподобляя его при этом Иштар, которая «по своей телесной природе является совокупностью всех использованных в рекламе образов» (с. 296).
В сущности, перед нами — тематизация итерации: клонирование героя, клонирование власти, клонирование сакрального во всех разыгрываемых в романе ситуациях не является повторением или воспроизводством оригинала, а ведет к его стиранию. Сдвиг или различАние, порождаемое этой цепочкой итераций, и персонифицировано фигурой пятиногого пса. Вместе с тем этот процесс, собственно, и содержит в себе неявный ответ на вопрос о том, «кто всем этим на самом деле правит»: как мы уже не раз убеждались, итерация — это означающее пустого центра.
И все-таки финальный видеоклип Татарского предполагает и иной вектор итеративного смещения. Ведь недаром Пелевин упоминает, что это была любимая видеозапись Татарского, что ее никогда не показывали по телевидению, и когда Татарский смотрел ее, у него на глазах выступали слезы. Особенно важно то, что из романа мы так и не знаем, как закончился путь героя: уход к ярко-синему горизонту замещает сообщение о его смерти симулякром бессмертия. Все это лишает миф о Татарском плоской завершенности, обещая (только обещая!) возможность превращения и этих клонов в личный миф, подобно тому как это удалось сделать Омону с советским мифом о покорении космоса или Петру Пустоте — с чапаевским эпосом[705].
В сущности, уход-исчезновение героя — это коронный финал Пелевина: редкое сочинение не завершается у него именно таким исчезновением. Но достаточно сравнить уход Татарского, например, с уходом в никуда Степы, героя повести «Числа», включенной в книгу-цикл «ДПП (NN)» (2003), чтобы увидеть принципиальную незавершенность Татарского — или, вернее, его отстраненность от собственной «идентичности». Татарский, казалось бы прошедший все ступени инициации, обладает неким избытком, который, кажется, все же не может быть поглощен «ротожопием». Этот избыток придает ему значение медиатора между уровнями и оппозициями разворачиваемой мифологической структуры. Что сближает его с великолепным трикстером-медиатором, Чапаевым из романа «Чапаев и Пустота», и отличает от персонажей «Голубого сала».
Политика постмодернизма
«Generation „П“» — первый роман Пелевина, в котором власть, осуществляемая посредством симулякров, оттесняет поиск свободы, казалось бы, доминировавший во всех его более ранних текстах. Да, собственно, и сама свобода оказывается таким же симулякром, «вкачиваемым» в мозги потребителя вместе с рекламой кроссовок; недаром жаргонное «лэвэ» саркастически расшифровывается одним из персонажей романа как сокращение от «liberal values», иначе говоря — ценностей свободы.
Сосредоточенность Пелевина на массовом производстве симулякров и выдвижение на первый план фигуры политтехнолога — постмодернистского инженера постсоветской модерности — позволяет распознать в «Generation „П“» важный симптом эволюции постмодернистского дискурса, превращающегося из формы освобождения в способ власти и подавления. Эту логику в свое время предсказал Ф. Джеймисон — пожалуй, самый известный теоретик неомарксистской эстетики. В своей книге «Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма» (1991) он обнаруживает нечто подобное взрывной апории в «постмодерной историографии». Он называет это состояние «постмодерной шизофрагментацией, противоположной модерным или модернистским застреваниям и истериям»[706]. Показывая, что история в постмодернизме принципиально строится из несовместимых, диссонирующих друг с другом и принадлежащих разным дискурсивным регистрам элементов, Джеймисон подчеркивает: «Не следует думать, будто постмодерные нарративы каким-то образом преодолевают или трансцендентируют причудливые разрывы между дискурсивными элементами: последние не воспринимаются как „противоречие“, которому постмодернистский коллаж должен придать некое подобие „разрешения“. Постмодерный эффект, напротив, выделяет и держится за разрывы и различия: он предполагает их и тем самым продлевает и увековечивает их…» (р. 173).
Структура такого рода не столько разрушает культурные и дискурсивные целостности, сколько провоцирует появление нового — «новых сочетаний событий, типов дискурса, классификаций и реальностей». Эта структура, продолжает Джеймисон, формирует новый тип восприятия — он называет его «incommensurability-vision» (в буквальном переводе — «несоизмеримое» или «несоразмерное» зрение):
Новые типы восприятия сводят такие несовместности в единое поле, порождая что-то вроде несоразмерного зрения, при котором взгляд остается несфокусированным и временно наслаждается напряжением, создаваемым множественными координатами (так что если вы думали, что диалектика имеет дело с синтезом противоположностей, то этот тип восприятия следует именовать «постдиалектическим») (р. 372).
В свою очередь, это восприятие оказывается, по преимуществу, пространственным:
…каково бы ни было происхождение постмодернистских несовместимостей — пришли ли они из различных временных зон или из несоотносимых частей социальной или материальной вселенной — в любом случае именно их пространственная разделенность прочувствована как таковая. Различные моменты в историческом или экзистенциальном времени здесь попросту разложены по различным пространственным ячейкам (р. 373).
Что означает этот эффект «опространствления» истории, который, вообще говоря, вытекает и из структуры постмодернистской паралогии? Джеймисон пишет о радикальной дискретности, прерывистости постмодернистского мировидения, в котором переход от одного типа классификации к другому, от одного семантического фрагмента к другому подобен моментальному переключению каналов на телеэкране. Примечательно, что именно эта метафора лежит и в основе определения нового (постмодерного) антропологического типа в романе Пелевина — это определение дано в «посмертном» монологе «Че Гевары»:
Быстрое переключение телевизора с одной программы на другую, к которому прибегают, чтобы не смотреть рекламу, называется zapping. Буржуазная мысль довольно подробно исследовала психическое состояние человека, предающегося заппингу, и соответствующий тип мышления, который постепенно становится базисным в современном мире… Подобно тому как телезритель, не желая смотреть рекламный блок, переключает телевизор, мгновенные и непредсказуемые техномодификации изображения переключают самого телезрителя. Переходя в состояние Homo Zapiens, он сам становится телепередачей, которой управляют дистанционно. И в этом состоянии он проводит значительную часть своей жизни («Generation „П“», с. 106).
«Буржуазный мыслитель» Джеймисон первым усмотрел в распространении такого типа сознания опасность возникновения постмодернистской идеологической репрессии. «Спатиальная (опространствленная) история» позволяет манипулировать сознанием куда более изощренно, чем любые формы пропаганды:
Этот новый способ разложения информации, делая репрезентацию невероятной, дискредитирует политические позиции и их органические «дискурсы» и, коротко говоря, эффективно разделяет «факты» и «правду», как когда-то сказал Адорно. Превосходство этого нового метода лежит в его способности совершенно адекватно сосуществовать с информацией и знаниями… которые активируются только «по месту» или «по контексту»… и исключают не только прежние формы синтеза, но и тот терапевтический остраняющий эффект, что возникал при сопоставлении одного свидетельства с другими, казалось бы, ничем не связанными (р. 275).
Так шизофрагментация, полагает исследователь, оборачивается наиболее тотализирующим аспектом постмодернизма. Именно об этой трансформации и написан роман Пелевина.
Формы манипуляции сознанием, и в особенности историческим сознанием, вытекающие из спатиализации истории, приобретают особую актуальность в фазе «позднего постмодернизма» (в России — в конце 1990-х и 2000-е годы) — точнее, в его квазиисторических нарративах, встраивающих тоталитарные и имперские мифологемы в постмодернистские структуры (подробнее см. об этом в разделе «Гипотеза о позднем постмодернизме» гл. 12 и в гл. 17 этой книги).