Отчий дом. Семейная хроника - Евгений Чириков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы завсегда, чем только можем, готовы услужить вам, Анна Михайловна. Кушайте-ка с медком липовым. С нашего пчельника. Очень уж духовитый медок-то. Позвольте, я пчелку-то ложечкой выну!
И на Ларису бабушка смотрит ласково.
— Вот ты, Гришенька, постарел и подурнел, а Лариса Петровна все хорошеет.
— Да что вы это говорите! Уж какая моя красота!
Целый час просидела бабушка и удивила и Григория, и Ларису своей простотой и приветливостью. Григорий пошел проводить ее до дому, и, когда прощался, мать сказала:
— Заходите ко мне… Теперь я одна, стесняться вам некого. Скучно мне что-то, Гришенька… Жить я, милый, устала… Недолго уж, видно…
— Господь с вами, мамаша…
— Ну, поцелуй меня, грешную…
Григорий даже опешил. Сбросил шляпу и, как к иконе, приложился к матери.
Лариса ждала с нетерпением Григория, хотелось узнать, в чем дело…
— Ну, что? Зачем она к нам приходила?
— Да так. Без всякого дела…
— Что-нибудь неспроста… Потом обнаружится… Нужен ты ей стал. Не иначе.
— Нет, Лариса. Тут другое… Прозревать старуха начала «правду Божию»… Шкура-то звериная у нас под старость линяет, а новый-то волос уже не растет. Вот человеческое-то и видать делается… Поцеловала она меня, да крепко так, с любовью. К себе нас звала…
Погладила бабушка «якутенка» по головке жесткой и теперь вот уже несколько дней непрестанно думает о Мите. Видит его во сне, смотрит в семейном альбоме фотографические карточки, на которых блудный сын запечатлен в разном возрасте, начиная с трехлетнего ребенка и кончая лохматым, красивым студентом, роется в шкатулке с письмами и выбирает Митины. «Дорогая милая мамочка!» — начинаются эти письма, а кончаются: «Любящий тебя сын Дмитрий Кудышев»… Дорогая, милая мамочка! Где ты и что с тобой? Так и помрешь, видно, не простившись… Какие бы ни были, а все дети!
И рождается в душе матери самоупрек: всего больше она сердилась на Митю, чуть только не прокляла его за участие в страшном преступлении, за которое повесили Сашеньку Ульянова, старалась выбросить его из души и памяти. Не хватало силы прощения…
А теперь, роняя слезы на Митины письма, шепчет:
— Гордость мешала, Митенька, обида за позор имени… Прости меня, сынок, Христа ради!..
Какое странное совпадение!
Три дня неотступно думала и тосковала о Мите, а на четвертый получила о нем весточку.
Пришло письмо с заграничной маркой. Конечно, от Наташи! Даже руки трясутся от радости и строчки прыгают…
Миленькая, родненькая бабуся моя! Случилось и радостное, и печальное чудо. Поверишь ли, родная? Я видела и разговаривала с дядей Митей, но когда то было, я не знала, что это — дядя Митя, а он, наверное, и теперь этого не подозревает. Боже мой, как обидно и досадно! Я плакала от огорчения… Мы ехали на одном пароходе. На нем ехала компания русских. Мы хотя и познакомились и болтали, смеялись, но как-то не интересовались именами и фамилиями спутников. Да и фамилия моя новая ничего бы не открыла… Один слез с парохода раньше нас. Потом в этой компании упомянули фамилию Кудышева, и я начала расспрашивать, о ком говорят. Сказала, что у меня есть дядя, Дмитрий Павлович Кудышев… И вот оказалось, что он-то и слез с парохода. Я хотела вернуться, догнать, отыскать, но Адам убедил, что мы отыщем потом. А потом я нашла в Женеве его адрес и пошла… Ох, как билось, бабуся, мое сердце! Ведь я маленькой так любила дядю Митю, и он меня тоже. Я это помню, помню… И вот какое несчастье: на квартире мне сказали, что два дня тому назад дядя Митя уехал из Швейцарии… а куда — никто не мог сказать… И вот я расплакалась…
Тут бабушка выронила из рук письмо и тоже расплакалась и горькими и сладкими слезами…
XIВ то время как в Западной Европе гражданская энергия разряжалась нормальным темпом в свободном культурно-государственном творчестве, у нас эта энергия, сдавливаемая со всех сторон установленной правительством монополией государственного строительства и управления, поневоле устремлялась в места наименьшего сопротивления: то в литературу и искусство, то в интеллигентскую идеологию, то в щелки различных обществ и съездов, а главным образом — в подполье, где и принимала фантастический разрушительный характер.
Правительство, вместо того чтобы устроить предохранительные клапаны в старом государственном котле, дабы своевременно выпускать эту энергию, стремилось закрыть все щели и дырки и тем, конечно, лишь усиливало внутреннее давление на стенки котла и гнало эту энергию в революционное подполье, куда уходили все отчаявшиеся найти какой-либо другой способ участия в судьбах своей родины и в ее государственном и экономическом устроении.
И вот «выдумка Витте» со скромным названием «Совещания о нуждах сельскохозяйственной промышленности», по логике непреложных исторических законов превратилась как бы в первый предохранительный клапан, устроенный на старом государственном котле, где скопилась под высоким давлением гражданская энергия всех культурных людей, не загнанных еще в революционное подполье… в котором вынуждены были работать на положении профессиональных революционеров многие общественные деятели, земцы, научные работники и писатели, искренно желавшие вывести родину из политического и экономического тупика на путь широких реформ, похороненных вместе с императором Александром II в 1881 году…
Такова была задача первого нелегального органа общественных деятелей за границей — журнала «Освобождение».
Подполье и нелегальщина становились общим орудием как подлинных революционеров разных видов, так и государственно настроенных представителей общественной мысли и дела.
Перекинулся мост между энергиями: оппозиционно-гражданской и революционной, социалистической. Стремясь — одна к гражданскому освобождению, другая — к социальной революции, — обе встречали на своем пути стену неограниченного самодержавия и потому обе били в одно место. «Долой самодержавие!» — сделалось общим лозунгом…
Вся культурная Россия была в политической лихорадке. Царский окрик на Курских маневрах не только не остановил этого лихорадочного возбуждения, но, напротив, только подлил масла в огонь страстей: разжег революционное настроение левого лагеря и поднял дух и воинственность правого.
Раньше за всю Россию говорила гордая столица, теперь заговорила сама Россия в лице необъятной провинции — от ее центров до глухих провинциальных городков…
Брошенную общественному мнению царем перчатку первым подняло уездное воронежское земство.
Воронежская губерния давно уже была застрельщиком крестьянских волнений и бунтов. Хотя после произведенной экзекуции мужики и присмирели маленько, но помещики жили как бы на бочке с порохом, и губернатор, как председатель губернского комитета, и предводитель дворянства, как председатель уездного комитета, — эти главные представители «опоры трона» из чувства собственного самосохранения искали выхода в каком-нибудь компромиссе с требованиями исторической минуты, то есть в разрешении прежде всего «крестьянского вопроса».
Уездное земство совершенно неожиданно для правительства превратилось в открытый явочным порядком парламент. В нем участвовали не только гласные уездного и губернского земства, а множество известных хозяев-помещиков, среди которых были люди, совсем не принадлежавшие к крамольному лагерю. Зал не мог вместить рвавшейся в двери публики, и сразу было ясно, что свершается нечто необычайное…
Так оно и вышло.
Звонок. Мертвая тишина. Поднимается председатель и после заявления о Высочайшем установлении «Особого совещания» и благодарности правительству за оказываемое доверие, выразившееся в предложении высказаться вполне откровенно, начинает вступительное слово:
— Мы должны откровенно сказать правительству, что нынешнее положение дел далее терпимо быть не может… Россия стоит у границ страшного народного хаоса, и никакие полумеры помочь тут не могут… Прежде всего, мы должны заняться вопросом о положении крестьянства…
Один за другим поднимались почтенные помещики и присоединялись к председателю. Известный всей России педагог Бунаков[513] и доктор Мартынов[514] были более чем откровенны. Они говорили о том, что упадок сельскохозяйственной промышленности, хаотические крестьянские бунты и хронические голодовки вызываются общим строем русской государственной и общественной жизни, подавлением гражданской личности, отсутствием свободы слова, враждой натравливаемых друг на друга сословий и национальностей, административным усмотрением, поставленным выше суда, и потребовали восстановления в полной мере тех установлений и реформ, которыми ознаменовалась первая половина царствования императора Александра II.