Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот в XIX веке заново воскрешается эпос — в «Мертвых душах» и, уж без сомнения, в «Войне и мире». Возникает философия эпоса, казалось бы, неотразимо похожая на то, что было в литературе Древней Руси. Там — «разряд», диктующий герою законы поведения, лишающий его самостоятельности и даже индивидуальности. Здесь — то, что и делало Толстого Толстым, его представление об истории и о роли личности в ней. Точней, об отсутствии роли.
Кому лень перелистать страницы моей книги обратно, до главы «Тоска по родине…», и перечитать процитированное из приложения «Несколько слов по поводу книги «Война и мир», тому напомню пунктирно:
«Сказать… что причины событий 12-го года состоят в завоевательном духе Наполеона и в патриотической твердости императора Александра Павловича… бессмысленно…
…Исполняя это, люди исполняли… зоологический закон..;»
И — самое выразительно-формулировочное:
«Такое событие… не может иметь причиной волю одного человека…»
Потому-то мудрость Кутузова в «Войне и мире» — в его пассивности, в его доверии к власти «разряда», к ходу и духу истории. Потому самый симпатичный, самый толстовский персонаж — Наташа Ростова, которая «не удостаивает быть умной» и доверяет своей… Да, да, можно сказать — зоологической, животной природе. Потому народ олицетворен, по крайней мере в своем идеале, Платоном Каратаевым, чья добродетель — терпение и смирение. Потому отвратителен своеволец Наполеон и до поры до времени осуждаем умница-честолюбец Андрей Болконский, начинавший с обожания Наполеона.
(Любопытно: первая часть «Войны и мира» печаталась в 1865 году, а годом позже — и в том же журнале «Русский вестник» — появится «Преступление и наказание», где над преступным и несчастным Раскольниковым как образец будет витать та же антиэпическая, разрушительно-романтическая тень: «…я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил…»)
Что ж? Выходит, это — возвращение вспять, к тому эпосу, к законам, по которым жила древняя словесность?
И даже больше того. Лихачев говорил о «законах поведения» героев литературы, наставлявшей на ум живых людей, которые, поскольку живые, не всегда совпадают и соглашаются с правилами «разряда». А у Толстого выходит, что по законам «разряда» существуют и сами люди, совершенно естественно, без принуждения (напротив, вопреки принуждению чужих воль!) исполняющие «стихийный зоологический закон».
Но вспять идти невозможно — и захочешь, да не получится. Лев Толстой — Львом Толстым, его философия — его философией (заметим: она-то — не без влияния мудрецов созерцательного Востока), однако русская литература XIX столетия уже необратимо и непобедимо личностна. Рискну сказать: бесстрашно, рискованно субъективна.
Субъективна? Это — о «Войне и мире», с процитированными умозаключениями автора, отрицающего роль субъекта? Именно так.
Кутузов как личность, согласно Толстому, находит свое место в стихии истории (которую воспроизводит стихия романа), подчиняя ей свой ум. Но ведь стихия романа образцово организована. Автором. Толстым. Это его война и его мир, его представление о законах истории и о роли людей. Его — Демиурга, Бога-творца, Создателя, Сверхличности, как он, при его-то смирении, сам себя ощущал. Ведь самые элементарные исторические познания, уж разумеется известные Толстому по его добросовестным штудиям, с убедительностью доказывают: не говоря о безжалостно окарикатуренном Наполеоне, и Кутузов был совсем, совсем не таков! И как же закономерно, что создатель «Войны и мира» не остановится в своем своеволии, не уступающем своеволию Наполеона. В дальнейшем он вовсе станет — или попробует стать — ересиархом, отлученным от церкви не по капризу ее князей. Создателем новой веры. Нового Евангелия…
А в романе «Воскресение» создаст и свой тип реализма. Повторяю: социалистического реализма — без всякой иронии; напротив, в том реальнейшем смысле, который советская литература безобразно опошлит. Но ничуть не менее нормативного и директивного — разве что «директива» диктуется изнутри, а не извне. Тем самым всерьез (!) осуществляя демагогическую формулу грядущего Шолохова: мы, писатели, дескать, пишем по указке собственного сердца, а уж оно принадлежит… И т. д.
Разница в том, чему и кому принадлежит. В остальном же…
Все, как водится, вернее, как поведется: и директива, и, случается, бунт против нее, и подавление бунта. Как было — говорю и о бунте, и о его подавлении, — когда в 1896 году Толстой, уже поотстав от «художества», занятый сотворением новой веры и целеустремленным просветительством, возьмется за сочинение повести, сперва озаглавленной «Репей». Потом — «Хазават». Наконец, она станет «Хаджи-Муратом».
Возьмется, стыдясь, хотя, как признается своему биографу, даже находясь в Шамординском монастыре, где навещал сестру-монахиню, не мог остановиться и не писать. «Это было сказано тем тоном, добавит биограф, извинившись за вульгарное сравнение, — каким школьник рассказывает своему товарищу, что он съел пирожное».
Стащил запретное лакомство из родительского буфета?
Такова была сладострастная тяга, и то, что Толстой не хотел расставаться с повестью, доделывая и доделывая («Все пытаюсь найти удовлетворяющую форму… и все нет»), так и не напечатав при жизни, — не говорило ли это об особо трепетном к ней отношении?
Бунин записал разговор Толстого с кем-то из его посетителей, который, польщенный беседой запросто с великим писателем, донимал его расспросами относительно «теории непротивления злу насилием»:
«— Лев Николаевич, но что же я должен был бы делать, неужели убивать, если бы на меня напал, например, тигр?
Он в таких случаях только смущенно улыбался:
— Да какой же тигр, откуда тигр? Я вот за всю жизнь не встретил ни одного тигра…»
Ситуация — забавная. Наивный собеседник как бы берет на себя роль художника, пробуя оживить, одеть какой-никакой, но живой, образной плотью постулат теории. Он подталкивает Толстого в сторону свободного вымысла, а тот увиливает в сторону морализма. Потому что, вновь став художником, все усложнит. Возможно — и даже наверняка! — уничтожит схематическую стройность своей теории.
Повесть «Хаджи-Мурат» — как раз такой «тигр», вдруг объявившийся в Ясной Поляне. Незаконно, незвано, но желанно втайне. (Между прочим, и Бунин словно воспринял эту метафору, написавши, что испытал «завистливый восторг… перед звериностью Хаджи-Мурата». И дальше — о «райски сильной, бездумной, слепой, бессознательной», «осуществленной в теле воле к жизни».
«Бездумно, слепо, бессознательно» — бесценная похвала художника художнику.)
Однако, как сказано, при жизни Толстой «Хаджи-Мурата» не опубликовал. «Тигр» был заключен в клетку. Страсть к «пирожному» оказалась побеждена аскезой…
Идеал, преображающий в «Воскресении» не только героя, но и саму реальность, — это идеал христианского социализма. Воскресение князя Нехлюдова для новой жизни, его путь от соблазнителя чистой девушки к жертвенной готовности жениться на ней же, успевшей испачкаться (неизбежно вспоминаешь странную женитьбу Ставрогина, но там — отсутствие явной логики, именно странность, «неведомость», здесь