Цвингер - Елена Костюкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У тебя о нем ребяческая память, Витенька. А у нас память взрослых. Ты одну его сторону помнишь, мы помним другие. С тобой он мог быть нежен. С тобой он мог быть архиоткрыт, — прошамкала Федора.
И, видя бедственное Викино положение, сунула ему розовый носовой платок, пахнущий трамваем, и можно было уловить первичный запах, когда платок еще был свеж, — тогда он пах незнакомым стиральным порошком и чужой глажкой.
Глецер встрепенулся и выдал, похоже, домашнюю заготовку.
— Все же скажу пару слов о «Линии огня». Вот это у него удачно вышло. Ей-богу. Не помпезная, не лгущая повесть. Об окопном быте и о мыслях людей, которые больше года защищали Сталинград. Санград, как тогда выговаривали…
— Санград? А ведь при желании можно искать в этом прононсе смысл, что не «сталинский город», а «святой город»?
— Не знаю. Натянутое объяснение, но может, что-то и есть. Там такая молотилка была, что даже у командующего Чуйкова началась нервная экзема, и он «воевал в белых перчатках» — следом за ним ходила медсестра с тазом марганцовки и с бинтами. Они там больше года протянули. И книга Лёдика все передала с совсем несильным приукрашиванием, почти честно. Фильм тоже отличный был. Фразы из фильма мгновенно в фольклор попали. «Если это можно назвать окапыванием, то — окопались».
— «Я теперь и на Луну смотрю с точки зрения ее пригодности в военном деле», — подхватила Федора.
— «Самое страшное на войне — не снаряды и пули, самое страшное — незнание, куда приложить силы», — завершил терцет Виктор.
Мысли Вики куда-то откатывались, как и положено в пограничном состоянии между недосыпом и обмороком.
— Еще о другом, — заговорил он на камеру, сознательно отворачиваясь от старичков, чтобы в очередной раз не сбили мысль. — Может, это получится нетактично… Скажу, как думаю. При всей своей недюжинности Владимир Плетнёв все же был, как все в СССР, резко выражаясь, проституирующим интеллигентом. Все понимающим, над всем подтрунивающим, не питающим иллюзий ни по поводу правительства, ни по поводу партии. Однако желавшим печататься. И, как и все, не брезговал ни сусальной риторикой, ни идейным грандером. Лишь бы только не слишком. Лишь бы в гомеопатических дозах. В нем было, однако, не гомеопатическое жизнелюбие. Которое ему не простили. Даже ему! Не простили. Уже в пятьдесят шестом году у него начались неприятности. Десталинизация раздражала. Народ любил суровый и строгий военный миф. Тогда и был написан протест Главного политического управления МО СССР в ЦК КПСС о невозможности выхода на экраны кинофильма «Бойцы» по плетнёвской повести «На линии огня». И тогда же Плетнёв, а он еще не успел понять, что геройский плащ превращается в шагреневую кожу, завел себе моду возмущаться в приватном пространстве по довольно простым, естественным поводам. Ну например. Тут выписано.
Что может быть унизительнее (для власти, не для нас!), когда ты вынужден читать, передавать из рук в руки фотокопии, нет, не антисоветчины даже, а, ну допустим, «Других берегов» Набокова — мне под величайшим секретом дали их почитать в Ленинграде — «смотрите не оставляйте в гостинице, носите с собой».
— Это он о Набокове? — вставил Глецер. — Ишь возмущался как, подумать только. А если правду вспомнить, то Лёдик Набокова совсем не любил. Прислал мне такой отзыв про «Дар»: «С муками читал. Действия никакого. Только на двухсотой странице начинается роман. Уебет ли, сомневаюсь…»
— Ну вот, я думал, хоть этот кусок в фильм пойдет, а теперь вы все вырежете, конечно, — бормотнул Вика оператору.
— Ни за что, это лучшее из всего!
Когда хохот утих, продолжили чтение выписанной Виктором цитаты:
Что может быть унизительнее (для власти, не для нас!), когда у тебя с книжной полки забирают Анну Ахматову (ах да, там «Реквием»!), Марину Цветаеву (там же «Лебединый стан»!), Гумилева (он же расстрелян!), даже «Беседы преподобного Серафима Саровского с Мотовиловым» (гм-гм… Не пристало писателю советскому всяких там преподобных читать). У знакомого в портфеле нашли «Мы» Замятина. Он получил два года лагерей.
Федора перебила:
— Тогда за Лёдей и начали следить повсеместно.
— Да, — отозвался Виктор. — Вот я не захватил сюда еще один документ, потому что торопился, теперь жалею. Мне сунули стенограмму подслушанного чекистами разговора Плетнёва с моим дедом Жалусским.
— В каком смысле? Кто сунул, как сунул?
— Не могу ответить. Пока что я и сам не понимаю. И с этой же стенограммой сунули старую рукопись, эссеюшку недописанную. Называется «Фацеция о королеве Елене».
— А вот эту фацецию мы знаем! Он из нее передачу делал! О средневековой девочке, которая мечтала стать королевой, и ее чуть было не сожгли. Устроили аутодафе, обвинили в laesae majestatis. И Лёдик сравнивал с историей о племяннице одного приятеля, Ляльке, которую в киевской школе исключили из пионерской организации, когда ей было одиннадцать лет, что-то там она болтанула в школе, будто ее кумир — это Мария Стюарт из книги Стефана Цвейга. Исключение происходило перед выстроенной в каре дружиной. Барабанный бой, торжественное сдирание пионерского галстука. То ли декапитация Марии Стюарт, то ли гражданская казнь Дрейфуса…
— Помню, Плетнёв планировал несколько таких полужурналистских эссе.
— Одно еще эссе должно было называться «Небольшая веселенькая история…».
— «Небольшая веселенькая история о начале скурвления нас с Хрущом». Он это для нас, для радио, восстановил. Как сначала он восхищался Хрущевым и ценил в основном за то, что тот выпустил людей из ГУЛАГа, но еще и как художником, за его талантливость к абсурду.
— Причем Лёдик цитирует такие перлы, просто оторопь берет. «Хрущев на одном из митингов сказал: идеи Маркса, это, конечно, хорошо, но ежели их смазать свиным салом, то будет, дескать, еще лучше». Плетнёв не мог забыть это высказывание.
— А потом появились первые знаки того, что Хрущ от ангельства далек, и у самого Плетнёва начал портиться характер.
— Вернее говоря, его характер начал проявляться.
Федора сказала:
— Так о повести. Вообще-то она называется не «Повесть московского двора», а «Тайны московского двора».
— Что называется?
— Повесть Плетнёва. В определенный момент он замыслил восстановить «те вещи, которые суки забрали». Приехал тогда в Кельн заключать на это дело договор с «Немецкой волной». Ночевал у нас с Цветовым. Еще Цвет живой был. Они с Лёдиком ночь пробаламутили. Лёдик по пьянке забыл у нас блокнот с черновиком. А в блокноте он первую вещь восстанавливал. Там окончание этой повести про московские дворы, о которой ты, Олег, сказал, что у тебя хранится начало текста. Лёдик тогда начало отдал тебе, вы сходили в бухгалтерию, Лёдик получил аванс и сказал: пропьем аванс, а уж как пропьем, то ударными темпами добьем это сочинение. И мы пили на тот аванс, и с того аванса Лёдик купил себе это клятое радио.
— Значит, у тебя конец того начала, которое я в личное дело вложил! — удивленно крякнул Глецер.
— Недописанное, наброски, водотолчение, — отмахнулась Федора. — Публиковать там, по-моему, нечего. Я на следующий день нашла этот блокнот и позвонила. Лёдик сказал — да-да, набросок финала, заберу в другой приезд. Приезда другого, эхма, не случилось.
— А где теперь блокнот?
— Да вот. Видите, здесь сбоку вписано: «Тайны московского двора».
— Федора, давайте пойдем быстро отксерим это.
— Да забирай себе, Витенька, блокнот. Он тебе нужней. Ты из нас всех был к Плетнёву ближе. Перечерки на перечерках, я даже и не читала эту штучку-то.
Киношники не держатся на ногах. Снимаемые тоже. И не удивил никого в первую минуту Глецер на полу, но тут же все сообразили и переполошились: старик с ругательствами, показывая науку саперной школы, проворно полз по грубым плитам пола на телекамеру, напрочь, естественно, пропав из кадра, забрасывал гранатами врага. Еле успели подхватить треногу, а Глецер застыл, прибыв ползком в сортир.
Оператор собирает аппаратуру, у всех от усталости бледность трупная… Обязательно посмотреть в поезде плетнёвский блокнот. Виктор глянул: текст неотработанный, прерывистый. Трогательные ляпы наподобие «второе лицо в Третьем рейхе».
— Из квартиры социальной грозятся выселить. А ведь у меня сердечная недостаточность. Со смерти Цвета все беды, все несчастия… аль моя плешь наковальня, — заплакала подвыпившая Федора.
От умотанности Виктор почти не мог сидеть. Десять раз клюнул носом, преодолевая сон. Говорил во сне и выговорил какой-то снящийся бред, наподобие того, что улитка — это насекомое. Оператор, дай ему боженька здоровья, со своею молодой женой проводил его куда-то, где гремело поездами и пахло поездами. Требовал зачем-то денег от обморочного Вики, пришлось дать, прогрохотало прямо в ухо: «Билет, ваш билет!» Сон продолжался в рифму: что улитками теперь предстоит питаться вместо котлет. Какой-то выплыл из дальней пазухи сознания Древний Рим и чья-то фраза: «Под видом Азелия Сабина Иуда прокрался на Тибериев ужин и получил там двести тысяч сестерциев в награду за сочиненный им спор между белым грибом, кабаньей головой, устрицей, улиткой, каперсом и дроздом, а затем вылакал целую амфору вина».