Письма (1841–1848) - Виссарион Белинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Милютина зовут Владимиром Александровичем.{1193} Его адрес: На Владимирской, в доме Фридрикса, квартира № 54.
Насчет Вашего зловредного и опасного для «Современника» участия в «Отечественных записках» отвечу всем вам зараз. Я очень жалею, что потерял напрасно труд и время на длинное письмо к Б<отки>ну и без пользы оскорбил людей, которых люблю и уважаю. Дело вот в чем: Вы обещали статьи Кр<аевско>му потому, что, во-1-х, не видели в этом вреда для «Современника», во-2-х, потому, что два журнала с одинаково хорошим направлением лучше одного. Это Ваше мнение, и Вы совершенно правы.{1194} Что касается до нас, мы думаем иначе. По нашему убеждению, журнал, издаваемый свинцовою <…>, вместо мыслящей головы, не может иметь никакого направления, ни хорошего, ни дурного; а если «Отечественные записки» доселе имеют направление, и еще хорошее, это потому, что они еще не успели простыть от жаркой топки – Вы знаете, кем сделанной, а потом еще от разных случайностей, из которых главная – участие Дудышкина. Но уже несмотря на то, противоречий, путаницы промахов – довольно; погодите немного – то ли еще будет, несмотря на Ваше участие. Вспомяните мое слово, если в будущем году не появится там таких статей и мнений, которые лучше всех моих доводов охладят Ваше участие к этому журналу. Далее. Мы убеждены, что у нас два журнала с одинаковым направлением существовать не могут: один должен жить на счет другого или оба чахнуть. Если, несмотря на Вашу помощь «Отечественным запискам», подписка на «Современник» окажется хорошею, это будет несомненным признаком падения «Отечественных записок». Но мы, благодаря Вам, ожидаем противного. Тогда я в особенности буду иметь причины быть Вам благодарным. Вот наше мнение. Вы стоите на своем, мы – на своем. Ссориться, стало быть, не из чего. Пиша мое письмо, я ожидал от Вас всякого ответа, кроме того, который Вы дали. Если б я это предвидел, вместо яростного и длинного письма, написал бы Вам три-четыре спокойных строки. И потому я беру назад мое письмо и раскаиваюсь перед Вами в его написании. Что же касается до статьи Афанасьева, Вы, милый мой Кавелин, вовсе не так, как бы следовало, меня поняли. Это место моего письма, взятое отдельно, для Вас оскорбительно, а мне мало делает чести. Если Вы взглянете на него с главной точки зрения всего письма, Вы увидите, что тут для Вас ничего нет обидного. Исключительное участие москвичей в «Современнике» мы понимаем, как главную силу нашего журнала, и, основываясь на ней, начали действовать широко и размашисто в надежде будущих благ. Оттого первый год принес убыток. Знай мы заранее, что Вы поддержите Краевского в тяжелую для него годину, мы повели бы дело иначе, поскромнее, т. е. платили бы хорошие деньги только немногим, а всем остальным поумереннее; тогда расход по превзошел бы прихода. Я совершенно согласен с Вами насчет достоинств статьи Афанасьева, но более как статьи ученой, нежели журнальной. Считая Вас исключительно нашими сотрудниками, мы и не думали видеть в 150 р. за лист непомерно большой цены за эту статью; но теперь – другое дело; теперь мы имеем причины горько жалеть и о том, что, вместо обещанных 250 листов, дали 400, – а ведь это сделано не по Вашему же совету. Поняли ли Вы теперь смысл моих слов по поводу статьи Афанасьева? Если нет, – то Вашу руку – извините меня, и забудем об этом так, как будто бы я вовсе не писал, а Вы не читали моего письма.
Что касается до статей Фролова, еще прежде этой истории, лишь только я приехал и узнал о его бесконечном Гумбольдте, как содрогнулся и сказал Некрасову: это зачем Вы печатаете? – Да что ж такое – он хорош с Грановским, почему ж не напечатать, – отвечал мне Некрасов. Фролов человек умный, но ум его поражен хронической болезнию, не то насморком, не то запором. Такие сотрудники – гибель для журнала. Но я всё-таки не понимаю, чем я обидел Грановского, сказавши ему, что из желания сделать ему приятное мы сделали то, за что он на нас вовсе не осердился, если б мы этого но сделали, тем более, что он нас и не просил об этом? Впрочем – чорт знает, может быть, я как-нибудь неуклюже выразился, в таком случае опять прошу извинить меня и дружески забыть всё это.{1195}
К В. П. Б<отки>ну я не пишу по причине слухов о его скором прибытии в Питер; боюсь, что мое письмо его не застанет в Москве.
Вам, милый мой юноша, понравилось то, что Самарин говорит о народе: перечтите-ко да переводите эти фразы на простые понятия – так и увидите, что это целиком взятые у французских социалистов и плохо понятые понятия о народе, абстрактно примененные к нашему народу.{1196} Если б об этом можно было писать, не рискуя впасть в тон доноса, я бы потешился над ним за эту страницу. Повесть «Антон» – прекрасна, хотя и не божественна, как Вы говорите. Читать ее – пытка: точно присутствуешь при экзекуции.{1197}
Позвольте побранить Вас за неаккуратность. Вашею статьею (второю) о книге Соловьева Вы поставили нас в затруднительное положение: 12 № должен раздуться чудовищно.{1198} Если бы Вы неделями двумя раньше уведомили, что пришлете такую-то статью такого-то (приблизительно) размера, тогда из отдела словесности была бы выкинута комедия.{1199} Ох вы, москвичи, вечно поленитесь во-время сказать нужное словцо.
Тютчев Вам кланяется, а я крепко жму руку и остаюсь Вашим
Б. Белинским.
СПб. 1847, ноября 22.
320. П. В. Анненкову
<1–10 декабря 1847 г. Петербург.>
Дражайший мой Павел Васильевич! Не удивляйтесь сему посланию, столь интересному по его содержанию: Вы его получаете из Берлина.{1200} Больше ничего не скажу на этот счет; но прямо приступлю к изложению тех необыкновенно интересных русских новостей, которые заставили меня на этот раз взяться за перо.
Тотчас же по приезде услышал я, что в правительстве нашем происходит большое движение по вопросу об уничтожении крепостного права. Г<осударь> и<мператор> вновь и с большею, против прежнего энергиею изъявил свою решительную волю касательно этого великого вопроса. Разумеется, тем более решительной воли и искусства обнаружили окружающие его отцы отечества, чтобы отвлечь его волю от этого крайне неприятного им предмета. Искренно разделяет желание г<осударя> и<мператора> только один Киселев;{1201} самый решительный и, к несчастию, самый умный и знающий дело противник этой мысли – Меншиков.{1202} Вы помните, что несколько назад тому лет движение тульского дворянства в пользу этого вопроса было остановлено правительством с высокомерным презрением. Теперь, напротив, послан был тульскому дворянству запрос: так ли же расположено оно теперь в отношении к вопросу?{1203} Перовский выписал в Питер Мяснова{1204} для совещания с ним о средствах разрешить вопрос на деле. Трудность этого решения заключается в том, что правительство решительно не хочет дать свободу крестьянам без земли, боясь пролетариата, и в то же время не хочет чтобы дворянство осталось без земли, хотя бы и при деньгах. Вы имеете понятие о Мяснове. Это человек неглупый, даже очень неглупый, но пустой и ничтожный, болтун на все руки, либерал: на словах и ничто на деле. Роль, которую он теперь играет, забавляет его самолюбие и дает пищу болтовне, а он и без того помолчать не любит. Он говорит, что в губернии его считают Вашингтоном (по его, это значит быть радикалом в либерализме), а вот мы, молодое поколение, хотели бы его повесить, как консерватора, хотя, по правде, мы и не считаем его достойным такого строгого наказания, а думаем, что довольно было бы прогнать его по шее к его лошадям, на его завод – писать для них конституцию; это его настоящее место – конюшня. Раз в доме Колзакова (зятя нашего Языкова) Мяснов принимал у себя молодое поколение аристократии, которая всё рвется служить по выборам, и прочел им свой проект освобождения крестьян. Приехал в половине чтения приятель его Жихарев (сенатор),{1205} и он вновь прочел весь свой проект, написанный преглупо и начиненный текстами из св. писания. «Сукин ты сын, <…>«, – сказал ему Жихарев, при всех этих Шуваловых, Строгановых и пр., ни мало не привыкших к такому демократическому красноречию в порядочном общество. «Ты сделал смешным твой проект». – А мне что за дело! лишь бы я сделал мое дело, а там пусть смеются! – Да <…>! коли ты сделаешь смешным свое дело, ты погубишь его. Дай сюда! – Вырывает бумагу, складывает и кладет себе в карман. – Я обделаю это дело сам, я примусь за это con amore,[347] ночи не буду спать – я не говорю, чтобы ты написал всё вздор, у тебя есть идеи, да не так всё это надо сделать. – И Мяснов после говорил Языкову, что он жалеет, что тут не было Виссариона, который посмотрел бы, какая это была минута, когда Жихарев, и пр. Видите ли, какой это государственный человек! И Жихарев принялся за дело ревностно. Какой был результат, т. е. что и как написал он, не знаю, ибо вот уже 4-я неделя, как по причине гнусной погоды не выхожу из дому, а приятели редко ко мне заглядывают, потому что живу теперь не по дороге всем, как прежде. Но знаю, что Мяснов уже выгодно продал свой завод конский троим из молодых аристократов и по условию остался, за хорошее жалованье, смотрителем и распорядителем завода. Итак, дело обошлось не без пользы, если не для крестьян, то для Мяснова! Перовский, который в душе своей против освобождения рабов, а по своему шаткому положению (он теперь в немилости) объявил себя (с Уваровым) за необходимость освобождения, рад, что нашел в Мяснове человека, к которому может посылать всех для переговоров. Но не думайте, чтобы дело это было в таком положении. Всё зависит от воли г<осударя> и<мператора>, а она решительна. Вы знаете, что после выборов назначается обыкновенно двое депутатов от дворянства, чтобы благодарить г<осударя> и<мператора> за продолжение дарованных дворянству прав, и Вы знаете, что в настоящее царствование эти депутаты никогда не были допускаемы до г<осударя> и<мператора>. Теперь вдруг смоленским депутатам велено явиться в Питер. Г<осударь> и<мператор> милостиво принял их, говорил, что он всегда был доволен смоленским дворянством и пр. И потом вдруг перешел к следующей речи. – Теперь я буду говорить с вами не как г<осуда>рь, а как первый дворянин империи. Земля принадлежит нам, дворянам, по праву, потому что мы приобрели ее нашею кровью, пролитою за государство; но я не понимаю, каким образом человек сделался вещию, и не могу себе объяснить этого иначе, как хитростию и обманом, с одной стороны, и невежеством – с другой. Этому должно положить конец. Лучше нам отдать добровольно, нежели допустить, чтобы у нас отняли. Крепостное право причиною, что у нас нет торговли, промышленности. – Затем он сказал им, чтобы они ехали в свою губернию и, держа это в секрете, побудили бы смоленское дворянство к совещаниям о мерах, как приступить к делу. Депутаты, приехав домой, сейчас же составили протокол того, что говорил им г<осударь> и<мператор>, и потом явились к Орлову{1206} рассказать о деле. Тот не поверил им; тогда они представили ему протокол, прося показать его г<осударю> и<мперато>ру – точно ли это слова е<го> в<еличест>ва. Г<осударь> и<мператор>, просмотрев протокол, сказал, что это его подлинные слова, без искажения и прибавок.{1207} Через несколько времени по возвращении депутатов в их губернию Перовский получил от смоленского губернатора донесение, что двое из дворян смущают губернию, распространяя гибельные либеральные мысли. Г<осударь> и<мператор> приказал Пер<овско>му ответить губернатору, что в случае бунта у него есть средства (войска и пр.), а чтобы до тех пор он молчал и не в свое дело не мешался. Я забыл сказать, в речи своей депутатам г<осударь> и<мператор> сказал, что он уже намекал (указом об обязанных крестьянах){1208} на необходимость освобождения, да этого не поняли. Недавно г<осударь> и<мператор> был в Александрийском театре с Киселевым и оттуда взял его с собою к себе пить чай: факт, прямо относящийся к освобождению крестьян.{1209} Конечно, несмотря на всё, дело это может опять затихнуть. Друзья своих интересов и враги общего блага, окружающие г<осударя> и<мператора>, утомят его проволочками, серединными, неудовлетворительными решениями, разными препятствиями, истинными и вымышленными, потом воспользуются маневрами или чем-нибудь подобным и отклонят его внимание от этого вопроса, и он останется нерешенным при таком монархе, который один по своей мудрости и твердой воле способен решить его. Но тогда он решится сам собою, другим образом, в 1000 <раз> более неприятным для русского дворянства. Крестьяне сильно возбуждены, спят и видят освобождение. Всё, что делается в Питере, доходит до их разумения в смешных и уродливых формах, но в сущности очень верно. Они убеждены, что царь хочет, а господа не хотят. Обманутое ожидание ведет к решениям отчаянным. Перовский думал предупредить необходимость освобождения крестьян мудрыми распоряжениями, которые юридически определили бы патриархальные по их сущности отношения господ к крестьянам и обуздали бы произвол первых, не ослабив повиновения вторых: мысль, достойная человека благонамеренного, но ограниченного!{1210} Попытку свою начал он с Белоруссии возобновлением уже забытого там со времен присоединения Литвы к России инвентария.{1211} Поляки и жиды растолковали мужикам, что инвентарий значит то, что царь хочет их освободить, а господа не хотят, и что царь, бывши в Киеве, хотел к ним заехать, а господа не пустили его. Я думаю, что тут даже не нужна была интервенция поляков и жидов и что такое толкование могло само собою родиться в крестьянских головах, уже настроенных к мыслям о свободе. Итак, Перовский достиг цели, совершенно противоположной той, какую имел. Оно и понятно: когда масса спит, делайте что хотите, всё будет по-вашему; но когда она проснется – не дремлите сами, а то быть худу…