Пасадена - Дэвид Эберсхоф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В окне заправки отражался «золотой жук», на железном столбе висела вывеска, на которой никто ничего не успел написать, и пустой белый прямоугольник хлопал на ветру.
— Мама, ты что, здесь в школу ходила? — удивилась Зиглинда.
Они ехали через поля, засаженные салатом; за деревней в последние полвека ничего не изменилось, и Линди стало даже спокойно оттого, что хоть что-то осталось на своем месте. Столбы линии электропередачи шли вдоль далеких древних холмов, наклоняясь друг к другу, отчего провода между ними провисали и были похожи на длинные, слегка улыбающиеся рты. Сонные поля в красных листьях салата ждали первых зимних туманов; над ними висела тонкая земляная пыль. Они доехали до дома мисс Уинтерборн; шторы на окнах были задернуты, Линди показалось, что кто-то осторожно приподнял уголок одной из них. Может быть, мисс Уинтерборн будет еще учить Пэла, а он, когда станет постарше, прочтет книги Эдмунда.
Линди остановила машину во дворе и велела Зиглинде ее ждать. Она никогда не заходила домой к мисс Уинтерборн, — впрочем, насколько Линди знала, у нее вообще никто никогда не бывал. Краска на двери шелушилась, кнопка звонка потускнела от грязи. Когда Линди постучала, дверь отворилась легко и свободно, точно сделанная из бальзы модель. Она вошла; в доме было опрятно, но пусто, в комнатах висели одни только шторы, а на камине лежали дешевые солнечные очки. Линди взяла их в руки — они оказались пыльными и теплыми.
— Мама, ну когда мы поедем домой? — спросила Зиглинда.
Линди и Зиглинда поехали дальше на восток, туда, где травы буро-золотым ковром покрывали холмы. Асфальт закончился, началась каменистая дорога, и Линди чувствовала, что у нее трясутся даже щеки. Вчера, во время приступа, Уиллис подошел к ее двери, но Роза не впустила его, сославшись на «женские дела». Но Уиллис не отступил: он стучал, тряс ручку и давил на дверь так, что казалось, будто она вот-вот соскочит с петель. Линди лежала в постели, сжимая в руках лед; холодные кубики лежали у нее на груди, лбу, животе, холодная вода текла по ногам. В комнате было жарко, душно, не помогало даже открытое окно. Линди чувствовала себя как в западне, как будто ее заживо хоронит приступ жара. Уиллис уже наваливался на дверь всем телом; ей казалось, что дерево трещит как лед, но дверь не поддалась, и Уиллис громко крикнул: «Линди, когда ты выйдешь?» Она хотела ему ответить, но у нее ничего не вышло, и Роза произнесла: «Ей будет лучше через несколько часов. Сейчас пусть отдохнет». Вечером, после ванны, Линди вышла на лоджию посидеть с Уиллисом. Луна светила ярко, так что были отчетливо видны ярко-огненная полоса на далеких холмах и черные проплешины выгоревшего леса на горах вдалеке. Пожар потушили за три дня; сгорело десяток домов да загон с больными лошадьми. Пожарам здесь любили давать женские имена, и потому, что этот чуть не погубил ранчо, где выращивали апельсины, местные пожарные, зеваки, вооруженные складными телескопами, и влюбленные парочки, которые целовались при свете высоченных языков пламени, прозвали этот пожар «Валенсией». «Никаких Валенсий у нас тут нет, только апельсины», — объяснял Уиллис, но его никто не слушал. Так и остался этот пожар в архивах в истории под именем «Валенсия»: сгорело домов — 12; выгорело земли — 4400 акров; погибло скота — 9 кобыл; погибло людей — 1; это была молодая девушка лет двадцати, обгоревшая так сильно, что ее не сумели опознать. Разное говорили о том, кто она была такая и почему оказалась на пути огня, но никто ничего не знал точно, и девушку запомнили как единственную жертву «Валенсии» — в газете «Стар ньюс» напечатали фотографию силуэта ее тела, отпечатавшегося на сухой, золотистой траве. Репортер писал, что девушка откуда-то сбежала и поселилась в брошенной рысьей норе, но в этой истории было больше слухов, чем правды, несколько человек написали в газету, чтобы не тревожили память покойной, и Пасадена так и сделала, забыв ее навсегда.
Все та же сухая, золотистая трава росла на холмах восточнее Приморского Баден-Бадена, Линди свернула на узкую дорогу, заехала на холм и увидела, как в поле блестит старая железнодорожная колея. Она поднялась на самую вершину и там, где ожидала увидеть шелковую фабрику со стеклянными стенами, ничего не оказалось — только огромная емкость для воды, круглая, как луковица, с надписью на боку «Водный отдел».
— Мама, зачем мы здесь ездим? — спросила Зиглинда.
Линди и сама не знала, что хотела найти, но чувствовала, что нужно приехать сюда и посмотреть. Перед шестым приступом она была у Фримена, и, когда доктор спросил ее, как дела у Уиллиса, Линди, повязывая голову расписанным грушами платком, ответила: «Уиллису ничего не делается». Доктор посветил ей в глаза карманным фонариком, осмотрел кожу в подмышках и на груди, замерил линейкой размер опухоли. Равнодушным голосом он сказал Линди, что состояние ее не изменилось, не улучшилось и не ухудшилось; но ей было лучше знать. Она лежала на кушетке, в лицо ей дул вентилятор, папоротник в горшке совсем поник, и через несколько минут доктор Фримен оторвался от своих записей и спросил:
— Что-нибудь еще, миссис Пур?
Она не отвечала, и он снова позвал ее:
— Миссис Пур…
— Вы не видите улучшений, доктор Фримен? Что скажете?
После обеда Линди с Зиглиндой вернулись в «Гнездовье кондора». «Киссель» пылил по грунтовой дороге, не было никаких признаков, что Брудер вернулся, но Линди чувствовала, что он точно здесь. Во дворе она окликнула его, но ей ответил только ветер, который дул с океана. В сарае громко дышала лошадь, мычала корова. Ее пора было доить. Куры копошились во дворе без единой травинки, и ветер нес к ее ногам пыль и песок. Линди вместе с Зиглиндой подошла к двери старого дома Дитера, но и она оказалась заперта. Через окно Линди видела, что все осталось так, как прежде: каминная доска с резьбой, изображавшей китов, полки, уставленные книгами Дитера, золотые корешки трехтомника Гиббона сияли на солнце. Заглянув в окно над мойкой, она увидела, что и здесь все осталось точно так же: на столе лежала клеенка, посуда на полках была аккуратно расставлена, на тарелке истекал каплями большой кусок сыра. Все выглядело так, как будто ферма осталась в тисках прошлого. Ладонь Зиглинды в ее руке стала мокрой от пота, девочка терла пальцем глаза, а ее темные волосы неопрятно развевались вокруг лица.
Линди повела дочь к третьему дому и у его дощатой двери сказала: «Вот здесь росла твоя мама». Зиглинда снова скривилась: как это здесь? Дверь была закрыта, они стояли на ступеньке, с перекладины свисали свежие стручки красного перца, и когда Линди заглянула в окно, ее охватил холодный страх, так что она выпустила руку дочери и прикрыла рот рукой. В доме так же стояли две кровати, а потертые покрывала из конского волоса были аккуратно заправлены под матрасы. На стенах висели раскрашенные вручную рисунки немецких соборов, а старый ночной колпак Зигмунда висел на спинке его кровати. На его старой подушке неясно виднелась чья-то голова. А на старой подушке Линди — не Линди, а Линды, и даже не Линды, а Зиглинды, — на кровати, где раньше спала Зиглинда Штумпф, теперь лежал Дитер; его руки были по-покойницки сложены на груди, а ноги привязаны к кровати каким-то тонким шелковым шнуром.
Линди забарабанила по стеклу, позвала: «Папа! Папа!» — но отец даже не пошевелился. Глаза его были закрыты. В доме было совсем тихо, время для Линди вдруг побежало стремительно; она задыхалась, стучала ладонью по стеклу, колотила в дверь. Зиглинда не дотягивалась до окна и все повторяла: «Мам, что случилось, мам?» На лице Линди, должно быть, отражался самый настоящий ужас, потому что губы у Зиглинды затряслись, из глаз брызнули слезы, и она закричала так, что заглушила шум океана, распугала парящих над ним чаек и оглушила все десять с половиной акров, которые остались от «Гнездовья кондора». Но ничто даже не шелохнулось, недвижимый Дитер лежал на кровати с подвернутыми и неестественно вытянутыми ногами, стянутыми шелковым шнуром, точно паутиной. Линди с Зиглиндой перебрались во двор кухни и стали смотреть вдаль на блестящие воды океана. Они стояли на самом краю утеса и смотрели вниз на берег. На зеленые бусины водорослей, прилипшие к скалам.
«Почему мы плачем, мама?» — хотела спросить Зиглинда, но Линди не отвечала. Лицо Зиглинды стало спокойным, как будто она подумала, что это, наверное, была такая игра, и она принялась скакать вокруг матери и напевать песню, которой научила ее Линди: «Она родилась в океане, погибла в пучине морской!» Других слов Зиглинда не запомнила, твердила эту строчку снова и снова, а Линди сама не знала, сколько простояла на солнце — то ли минуту, то ли час, — но почувствовала наконец, что солнце садится, что начинается прилив и что день клонится к вечеру.
Она все еще стояла на утесе, когда дверь дома открылась и на порог вышла Лолли, толкая перед собой инвалидное кресло, на котором сидел Дитер.