Северное сияние - Мария Марич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молодой человек подал Зинаиде ноты своего романса.
Зинаида вздохнула и медленно подошла к фортепиано. Глинка заиграл вступление.
Грибоедов сразу узнал напетую им Глинке грузинскую мелодию. Он пересел на кресло ближе к певице и с восторгом слушал и ее пение, и прекрасный аккомпанемент.
Напоминают мне онеДругую жизнь и берег дальной.Увы, напоминают мнеТвои жестокие напевыИ степь, и ночь, и при лунеЧерты далекой бедной девы!..
— с глубоким чувством пела Зинаида.
— Черты нашей Машеньки? — растроганным шепотом спросил у Пушкина Раевский.
Поэт молча наклонил голову.
Как ни упрашивали Зинаиду спеть еще что-нибудь, она решительно отказалась:
— В последние месяцы я совсем не пою. Сегодня я сделала исключение для трех творцов этого романса. — Она с благодарностью пожала руки Грибоедову, Глинке и Пушкину, потом подошла к Раевскому. Усевшись в стороне, Пушкин видел, как они говорили о чем-то, видимо одинаково волнующем их обоих.
Мицкевич тоже вышел из тени пальмы и встал против Грибоедова, взявшись обеими руками за спинку кресла, на котором сидел Глинка.-
— Казалось бы странным, — заговорил он с польским акцентом, — что в некоторых напевах знойной Грузии я слышу мелодии моей угнетенной родины. Несомненно, что порабощенные народы, испытывая одни и те же чувства, изливают их в родственных мелодиях. В мое нынешнее путешествие по России я много прислушивался к мелодиям, распеваемым русским народом.
Глинка вскочил с места.
— После бурного патриотического марша Домбровского, — сказал он, — вам, Мицкевич, вряд ли могли понравиться простые, безыскусственные песни наших крестьян.
Мицкевич строго посмотрел на него большими прозрачными глазами и продолжал:
— Я видел людей с сильными плечами, с широкой грудью… Они полны мощи, но на их лицах еще не отразился огонь, пылающий в их сердцах. Страна, по которой я проехал, точно белая раскрытая страница, приготовленная для писания. А ее жилища! Эти колодезные срубы, прикрытые сверху соломой… Кстати, один из тех, кто ныне изъят из живой жизни, но остался последователен в своих убеждениях, — Михаил Лунин — незадолго до рокового четырнадцатого декабря говорил, что стоны, исторгнутые из груди живущих под такими соломенными кровлями, порождают бури, которые должны разрушить дворцы… Увы, покуда мы зрим обратное: стоны, вырвавшиеся у тех, кто жил во дворцах и столичных хоромах, обрекли их на каторжные норы сибирских рудников. Руки братьев Бестужевых — поэтов и воинов — прикованы к каторжным тачкам, шея Рылеева затянута гнусною петлей… А у тех, кто живет под ветхими кровлями, и до сих пор самые песни похожи на стоны!
— Полноте, Мицкевич, — гневно перебил Глинка, — я люблю итальянскую музыку, я слышал испанские мелодии, но русскую песню не отдам ни за какую баркароллу или серенаду! — И он продолжал с жаром говорить о русской музыке, о народных песнях, слышанных им на Смоленщине и Украине. Ему очень хотелось втянуть в этот разговор Пушкина и Грибоедова.
Но Грибоедов только изредка бросал одобрительные реплики, а Пушкин скоро отошел к генералу Раевскому, который разговаривал с Лавалем и молодым горбоносым человеком с седой прядью в черных, кверху зачесанных волосах.
Лаваль представил его Пушкину:
— Мсье Карл Август Воше, мой, увы, бывший секретарь: на днях он уезжает во Францию. Мсье Воше провожал мою Катеньку до Урала и, пожалуй, поехал бы и дальше, если бы имел на это разрешение.
Воше печально вздохнул и почтительно обратился к Раевскому:
— Генерал моя соотечественница Полина Гебль на этой неделе едет в Сибирь к своему гражданскому мужу господину Анненкову. Я порекомендую ей явиться к вам, чтобы предоставить вам возможность передать через нее сведения или письмо для вашей дочери.
Раевский с благодарностью пожал ему руку.
— Позвольте и мне воспользоваться в этом случае вашей любезностью, — попросил Пушкин. — Я хотел бы послать…
Француз порывисто стиснул ему руку:
— Все, что вам будет угодно! Буду рад просить об этом Полину Гебль и совершенно убежден в ее согласии. Мы с нею очень горды тем, что, живя в России, имели честь и счастье встретить замечательных русских людей. Едва ли не лучшие из них в Сибири… Память о них я увезу во Францию. И кто знает, может быть, живя в моей стране, я смогу быть хоть чем-нибудь полезен дорогим сибирским изгнанникам. Если мои услуги вдруг понадобятся когда-нибудь, вот мой адрес.
Он вытащил из бумажника три визитные карточки, на которых был написан его адрес в Марселе, и раздал их Пушкину, Раевскому и Лавалю.
За ужином Пушкин сидел между Мицкевичем и Раевским напротив Грибоедова.
Поэты вспоминали Киев, Одессу, Крым, море. Вспоминали Москву и знаменательные встречи. Вспомнили незабвенных друзей — Рылеева, Бестужева, Кюхельбекера…
— Нынче я получил от него письмо из Динабургской крепости, — чуть слышно сказал Пушкин.
Грибоедов просиял улыбкой.
— Я не ослышался? От Вилли? — тоже тихо спросил он, дотрагиваясь краем своего бокала до пушкинского.
— Да, от него. Он обращается к нам обоим: «Любезные друзья мои, поэты Александры Сергеевичи…»
— Пришлите мне это письмо, — попросил Грибоедов.
— Вы тоже у Демута стоите?
Грибоедов утвердительно кивнул головой.
— Утром оно будет у вас, — обещал Пушкин.
Больше за ужином они не разговаривали. Грибоедов снял очки и не только не замечал обращенных на него взглядов, но как будто даже не слышал, что говорилось вокруг.
— Его, кажется, снова отправляют в Азию? — вполголоса спросил о нем Раевский у Пушкина.
Услышав этот вопрос, Мицкевич проговорил со вздохом:
— Вряд ли такое назначение будет содействовать развитию его творческих сил…
— Так что же, — с горькой усмешкой произнес Пушкин, — ведь Грибоедов уже написал «Горе от ума»…
От Лавалей вышли вместе — Пушкин, Грибоедов и старик Раевский.
Белая ночь уходила, и заря на светлом небе напоминала болезненный румянец на бледном лице. Фонари вдоль набережной маячили ненужными желтоватыми огнями. Нева, порозовевшая от заревого отражения, сонно катила свои полные воды. Вдоль недостроенного Исаакиевского собора медленно двигалась извозчичья пролетка. Стук копыт, похожий на удары колотушки ночного сторожа, звонко разносился в тишине. Грибоедов окликнул извозчика и предложил:
— Поедемте к Демута вместе, Александр Сергеевич.
— Благодарю вас, но мне хотелось бы еще поговорить с генералом, — отказался Пушкин.
Грибоедов стал прощаться.
— Нынешним летом я надеюсь быть на Кавказе, — крепко пожимая ему руку, сказал Пушкин. — Авось мы свидимся в Тифлисе.
— Навряд ли, — вздохнул Грибоедов, — меня посылают в Персию. Со смертью старого шаха, которая не за горами, там, разумеется, начнется междоусобица. А когда эти люди схватятся за мечи… — Грибоедов умолк и шагнул к извозчику.
Пушкин с Раевским продолжали идти вдоль Александровского бульвара. Воздух был напоен запахом недавно распустившейся листвы и речной прохладой.
— Все, все в Грибоедове для меня привлекательно, — говорил взволнованно Пушкин. — Я люблю его меланхолический характер, его острый ум. Люблю даже его слабости — неизбежные спутники человечества.
При последних словах Пушкин обернулся в сторону, куда только что поехал Грибоедов. В эту минуту пролетка сворачивала за угол. Грибоедов тоже обернулся и, сняв шляпу, взмахнул ею, как будто бы сделал размашистый росчерк под последним словом послания.
Раевский взял Пушкина под руку, и они двинулись дальше.
— Мицкевич ныне необычайно грустен, — после долгого молчания заговорил Раевский.
— Он, видимо, угнетен судьбой своей отчизны, — задумчиво ответил Пушкин. — Кроме того, причиною его ипохондрии может служить несчастная его длительная страсть к красавице Марыльке Верещак. Упорство в любви и к родине и к женщине присуще характеру Мицкевича. Он как будто носит железные перчатки рыцаря времен старой Польши.
— Ну, бог с ним, — желая успокоить Пушкина, сказал Раевский. — Расскажи лучше, что ты написал в последнее время.
Пушкин близко заглянул ему в лицо.
— Последние мои стихи — эпитафия на смерть сына Марии Николаевны, — грустно ответил он. Я написал их до нашей с вами встречи, — и был бы счастлив, если бы смог через Полину Гебль или вместе с вашим письмом переслать ей эти строки.
Раевский прижал к себе его локоть.
— Давай, голубчик. Я знаю, сколь благодарна будет тебе Машенька.
Он взял из рук Пушкина свернутый листок и положил его по внутренний карман мундира.
— Расскажи о себе, — попросил он после долгой паузы.
Пушкин нервически пожал плечами:
— Нехорошо я живу. Просился уехать — не пускают. Добивался позволения драться с турками — ответили, что в действующей армии не может находиться кто-либо из не принадлежащих к ее составу. Да если бы и взяли, то хорош бы я был где-либо в арьергарде с безусыми юнцами. Здесь же непрестанно таскают на допросы, обязуют подписками, чтоб никаких своих творений без рассмотрения цензуры выпускать не смел. В мою жизнь, кроме царя, вмешиваются еще Правительствующий сенат, Государственный совет, главнокомандующий в столице граф Толстой, петербургский военный губернатор, Бенкендорф со своим Третьим отделением и всевозможными статс-секретарями и полицейскими чиновниками, вплоть до хожалых и будочников. Я нахожусь и под явным и под тайным надзором. Мне приписывают все жалкие, постыдные и кощунственные произведения, к коим я вовсе никакого касательства не имею. Я болтаюсь в свете потому, что я бесприютен…