Северное сияние - Мария Марич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо, хорошо, больше с Орловым постараюсь не встречаться, — торопливо согласилась Марья Николаевна и, видя, что муж не перестает волноваться, поспешила отвлечь его внимание. Она показала ему клочок бумаги, на котором карандашом была обведена крошечная ручонка Николеньки. Под рисунком была приписка няньки француженки: «Rouka Nikolina».
Волконский прижал к губам этот листок, потом снова посмотрел на него и улыбнулся.
Подошел дежурный офицер.
— Вы давали преступнику Волконскому письмо? — строго спросил он. — А разве вам не известно, что это запрещено?
Марья Николаевна смерила его надменным взглядом.
— Не торопитесь с выговором, поручик. Это был рисунок.
— Извольте показать его.
— Извольте взглянуть, — она подняла перед злыми глазами офицера изображение крошечной руки.
Он сердито пожал плечами и отошел.
После свидания Марья Николаевна до сумерек бродила у подножия горы, в которой работали арестанты. Она дождалась, покуда появился Давыдов, и успела перекинуться приветствиями с ним, потом с Трубецким и сообщить ему, что недомогание Каташи, из-за которого она не пришла накануне на свиданье, прошло и завтра она уже встанет с постели.
Долго смотрела Волконская им вслед, покуда их запыленные фигуры не скрылись за тюремной оградой, и вернулась домой продрогшая и усталая.
Каташа лежала в постели, но в комнате было чисто прибрано и от выбеленной известью печи шло тепло.
— Ты вставала, Каташа, — упрекнула Марья Николаевна.
— Я себя прекрасно чувствую, Машенька… Сергея видела?
Волконская рассказала о своем и о ее муже, потом присела к столу и взяла последнее письмо сестры, Орловой.
Письма перечитывались всегда по нескольку раз. Это же, с описанием концерта знаменитой певицы, было особенно интересно для Марьи Николаевны.
«Чудесный соловушка прилетел к нам с юга, — писала Орлова. — Должно признать, что голос у нее не таков, как у других итальянских крикуний, которые прелестными своими руладами и мелодийными воплями заглушают рев альпийских аквилонов, клокотание Везувия и новомодный аккомпанемент целого оркестра с трубами, тромбонами и литаврами. За эту моду, скажу мимоходом, тяжко придется отвечать перед потомством гениальному Россини. Но у госпожи Каталани голос приятный, звучный, нежный и обширный, сколько надобно для удовлетворения изящному вкусу. Однако самое чудесное в ее пении то, что, когда я, слушая ее, закрывала глаза, мне казалось, что поет не кто иной, как ты, моя дражайшая сестрица. Ах, сколь похож ее голос на твой! Столь же проникающий в душу и так же густ, чист и сладок, подобно меду с наших украинских пасек. Помнишь, ты еще в Каменке у Давыдовых и у себя в Умани певала арию Розины? Так вот представь мои чувства, когда эти самые звуки я услышала из других уст…»
Марья Николаевна уронила письмо, закрыла глаза, и воображение, привыкшее за время изгнания мгновенно побеждать пространство, перенесло ее сначала в Петербург, в Михайловский театр, с ложами и ярусами, переполненными оживленной нарядной толпой, потом — в Москву, в гостиную княгини Зинаиды Волконской, у которой она провела последнюю ночь накануне отъезда в Сибирь.
Раздвинулись бревенчатые стены избы, потолок ушел ввысь. Она была там, за шесть тысяч верст, среди родных и друзей, и слушала пение специально для нее приглашенных на вечер артистов итальянской оперы.
Как они пели! Казалось, звуки проникали в сокровенные тайники ее души, и им в ответ отдавалось скорбное эхо:
«Прощай, жизнь! Прощай, счастье! Прощай, тепло и свет!»
Этот вечер у Зинаиды… Никогда, никогда не забыть его!
Когда гости разъехались и остались только самые близкие друзья и среди них безнадежно влюбленный в Зинаиду поэт Веневитинов и приехавший в этот день из Петербурга Пушкин, Зинаида прочла свои посвященные Марье Николаевне стихи. Они были похожи на торжественную оду:
«О ты, пришедшая отдохнуть в моей обители! Ты, которую я знала всего три дня и назвала своим другом! Твой образ запечатлелся в душе моей. Твой высокий стан, как высокая мысль, встает предо мной, а твои грациозные движения подобны мелодии, которую древние приписывали звездам небесным…»
Зинаида читала стихи, закинув прекрасную белокурую голову и протянув вперед руки:
«Ты молода… а между тем твоя прошедшая жизнь навеки оторвана от настоящей. Закатилося солнце твое, и далеко не тихий вечер принес тебе темную ночь. Она наступила, словно зима нашего сурового климата, и земля, еще горячая, покрылась снегом…»
В этом месте она обернулась к Марье Николаевне и обеими руками приподняла ее лицо. С теми же патетическими интонациями, с какими читала стихи, Зинаида медленно проговорила:
— У тебя глаза, цвет лица — как у девы Ганга, и, подобно ей, жизнь твоя запечатлена долгом и жертвой. Окружи себя гармонией, дыши ею! И пой, пой… Разве жизнь твоя не гимн? — и залилась слезами.
«А как бледен, как взволнован, был в тот вечер Пушкин! — вспоминала Марья Николаевна. — Прощаясь, он обещал непременно написать о нас книгу. Он даже говорил о своем намерении приехать к нам в Нерчинск… Каким долгим поцелуем приник он к моей руке…»
— О чем ты так глубоко задумалась, Маша? — окликнула Трубецкая.
Волконская вздрогнула.
— Я была далеко, далеко. Как все же прекрасно, что никому не дано накладывать запрет на нашу память и воображение… Для нас, не имеющих будущего, с нашим настоящим, осталось одно прошлое. И каким привлекательным кажется оно мне теперь! Как рай из ада. В воспоминаниях мы обладаем полной возможностью наслаждаться этим раем, как праведники, которым нет изгнания…
— Ты права, мой друг. Я тоже мысленно веду разговоры с отцом, с друзьями и знакомыми, которые бывали у нас в доме. Я посещаю балы, езжу с мамой по модным лавкам… — с улыбкой говорила Трубецкая. — Хочешь, отправимся мысленно вместе в Москву? Папа мне писал, что он собирается туда как раз в эти дни. Он приглашен на свадьбу к моей кузине. А мы с тобой пойдем в гости… к кому бы?
— К Зинаиде Волконской, — серьезно ответила Марья Николаевна, — я только что вспоминала, как она поет, как читает стихи…
— А ты пела у нее в тот вечер? — вспомнила Каташ о том, о чем только что думала ее подруга,
— Нет, тогда я не могла петь…
— Машенька, дорогая, спой что-нибудь! Так хочется пения, музыки… Спой, прошу тебя!
Та послушно подошла к фортепиано — подарку Зинаиды.
Притаившись за слюдяным оконцем, Орлов следил за каждым ее движением. Вот она опустилась на табурет перед инструментом. Худые, гибкие пальцы резво пробежались по клавишам. Голова чуть-чуть откинулась, и Марья Николаевна запела. До слуха Орлова доносились непонятные слова на чужом языке, но тоска в них звучала такая понятная, такая хватающая за сердце, что Орлов приник к окну еще плотней. От его горячего дыхания на обледенелой слюде образовался совсем прозрачный кружок, и Марья Николаевна стала видна вся — от высокой гребенки, воткнутой в прическу, до маленьких ног, обутых в красные сапожки с меховой оторочкой.
— Пой, касатка, пой! — мысленно умолял Орлов, как только она умолкала.
И она пела. Пела долго, пока голос не оборвался на высокой ноте. Она беспомощно уронила руки на клавиатуру и опустила на них голову.
Когда Орлов возвратился в арестантский барак, юродивый старик Селифан рассказывал товарищам одну из своих бесконечных историй о чудесах, ангелах и видениях.
Орлов положил к нему на затылок свою тяжелую руку. Селифан, ожидая какой-нибудь злой шутки, втянул голову в плечи.
Но Орлов повернул его лицо к себе и серьезно проговорил:
— Я, Селифаша, нынче тоже, словно ангела видел…
— Иде, соколик? — посмотрел на него Селифан без всякого удивления.
Лежащие на нарах каторжники замерли в ожидании острого словца Орлова. Но тот молча отошел к своему месту и лег, скрестив руки под головой. И мгновенно в его воображении встала смуглая женщина с невеселыми черными глазами на бледном лице…
«Ведь вот какая жалостливая, — думал о Марье Николаевне Орлов, — а поет-то, поет! Да за такую жизни не жалко…»
На соседних нарах высокий тенорок рассказывал невидимым в темноте слушателям:
— Едем эт-та мы. Тьма вокруг тьмущая. Лес дремучий. И вдруг что-то как свистнет. Как шикнет… И выскочили — двое лошадей под уздцы, а двое к нам в телегу. Орлов одного хвать за грудки! А тот как признал его, так и взмолился: «Батюшка, грит, Алексей Иваныч, смилуйся над нами, дураками, что мы, дескать, будто оглашенные… И не знали, мол, мы и не ведали… — рассказчик запутался и вдруг обратился к Орлову: — Как бишь он причитал, Алексей Иваныч?
— Иди ты… — хотел, было запустить Орлов виртуозным ругательством, но образ высокой смуглой женщины был так ясен и близок, что он только стиснул зубы и процедил: — Видишь, лежит человек, не шелохнется, так и нечего ворошить…