Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру - Валерий Шубинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несомненно, в стихотворении Хармса нет никаких политических намеков. Оно представляет собой минималистически обобщенную модель традиционного сказочного зачина. Можно увидеть и скрытую ссылку на известную басню Козьмы Пруткова “Пастух, молоко и читатель”:
Однажды нес пастух куда-то молоко.Но так ужасно далеко,Что уж назад не возвращался.
Читатель! он тебе не попадался?
Что же привело в ужас “детиздатское” начальство? Ответ на этот вопрос не так очевиден, как кажется сейчас. Сегодня для нас весь 1937 год окрашен одной краской – кровавой. На самом же деле события развивались постепенно. Первая половина года, до июля – августа, еще не была в полном смысле слова “апокалиптической” (как выразилась Ахматова), но она прошла под знаком подступающего невнятного ужаса, который толкал людей на унизительные поступки – лишь бы отвести от себя беду, природы которой они сами еще не понимали. Когда беда подступила к порогу, самым прозорливым стало очевидно, что отвести ее сколь угодно примерным в глазах властей поведением невозможно, а можно только спрятаться или молить Бога, чтобы жернов иррациональной мясорубки проскользнул мимо. Но – начало года было еще другим.
Даже Пастернак, в июне 1937-го отказавшийся (несмотря на мольбы беременной жены) подписывать протокол писательского собрания с требованием смертной казни Тухачевскому и другим военачальникам, в начале года, пусть и после некоторых колебаний, поставил свою подпись под аналогичным протоколом, касающимся Пятакова и Радека (точнее, особым письмом попросил присоединить его подпись к остальным). Другие писатели, в том числе замечательные, даже не пытались спасти одновременно и тело, и душу. То, что появлялось в те дни в газетах за подписями Бабеля, Олеши, Всеволода Иванова, Сельвинского, цитировалось не раз; эти тексты не украсили их биографию. Заболоцкий, уже входивший в советскую литературную элиту, вел себя не лучше или немногим лучше других. 27 января 1937 года в “Правде” было напечатано его стихотворение “Предатели”:
Как? Распродать страну?! Чтоб под сапог германскийВсе то, что создано работою гигантской,Всем напряженьем сил, всей волею труда, –Колхозы, шахты, стройки, города, –Все бросить, все продать?! Чтоб на народном телеОпять они, как вороны, сидели!..<…>Сквозь горе человеческое, мукуМы пронесли великую науку –Науку побеждать, чтоб был у власти Труд,Науку строить так, как в песнях лишь поют,Науку веровать в людей и, если это надо, –Уменье заклеймить и уничтожить гада.
Уклончивое “уничтожить, если это надо” все же звучало несколько мягче, чем общепринятая формула “расстрелять, как бешеных собак” – но не случайно сам поэт предпочел предать эти стихи забвению и не включил в свою “Вторую книгу”. Если в “Пире” или “Горийской симфонии”, какое бы отторжение ни вызывал у нас их пафос, есть подлинная поэзия, то процитированный выше текст плох во всех отношениях. На рубеже 1936–1937 годов Заболоцкий совершил еще несколько шагов, вызывающих сегодня огорчение и недоумение – например, на собрании, посвященном пушкинскому юбилею, он выступил с критикой “комнатного искусства” Пастернака. Где кончалось общее для обэриутов неприятие пастернаковской “невнятицы” и начиналось соперничество за статус “первого поэта”, носителя большого стиля эпохи? Где заканчивалось это соперничество и начинался обычный страх? Нам этого не понять – мы не жили в сталинскую эпоху.
Перед Хармсом, во всяком случае, подобные соблазны не стояли. Он только чувствовал, что подступает что-то “тайное и злое”, но по привычке связывал это с интригами в Детиздате. Начало 1937-го было для него непростым по многим причинам. Хотя деньги за перевод Буша (если не из Москвы, то хотя бы из “Чижа”) он уже наверняка получил, материальное положение семьи оставалось очень неустойчивым. Усложнились и отношения с женой – по-видимому, из-за романа с Анной Ивантер. Весной Даниил и Марина оказались на грани развода. 12 мая Хармс писал:
Боже! Что делается! Я погрязаю в нищете и в разврате. Я погубил Марину. Боже, спаси ее! Боже, спаси мою несчастную, дорогую Марину.
Марина поехала в Детское, к Наташе. Она решила развестись со мной. Боже, помоги сделать все безбольно и спокойно. Если Марина уедет от меня, то пошли ей, Боже, лучшую жизнь, чем она вела со мной.
Вскоре Марина вернулась, но в отношениях супругов и после бывали непростые времена.
Видимо, эти переживания и занимали Хармса в самом конце 1936-го и в первые месяцы 1937 года. Мимо него (судя по записным книжкам) прошел даже арест 7 сентября 1936 года Эстер Русаковой. Бывшая жена Хармса в последние годы работала информатором универмага “Пассаж”. В это время она почти не общалась с Хармсом, хотя одобряла его второй брак и к Марине относилась неплохо – рада была, что бывший муж наконец “отстал” от нее. Арестовали Эстер, по представлениям той эпохи, почти за дело – она переписывалась с Кибальчичем, находившимся с 1933 года в ссылке в Казахстане, а во время краткой “оттепели” 1936-го, по ходатайствам Горького и Роллана, выпущенным за границу. Переписка затрагивала не только житейские вопросы: простодушная молодая женщина, далекая от политики, помогала своему обаятельному родственнику в сборе материалов для книги по истории анархизма, хранила некие “троцкистские архивы”. Органы, вынужденные отпустить Виктора Сержа, свели счеты с его свояченицей. 25 марта Эстер получила пять лет и была отправлена в бухту Нагайская. Умерла она в 1943 году в Магадане.
Если Хармсу было не до потрясений в жизни еще недавно близких ему людей, то уж тем более не до больших событий эпохи. А редакторы усмотрели в его невинных стихах намек на страхи, снедавшие их самих. Темный лес еще только приближался, “ежовщина” была впереди, но ряды сотрудников и постоянных авторов редакции уже начали редеть. Арестованы были Григорий Белых (в августе 1938 года он умер в тюремной больнице, не дождавшись приговора), первый и единственный на тот момент юкагирский писатель и ученый Токи Одулок (Н.И. Спиридонов), редактор Шавров.
Хармса не только перестали печатать (на год), ему задерживали гонорары за уже изданные произведения. О положении, в котором оказались он и его жена, красноречиво говорят дневниковые записи:
Время от времени я записываю сюда о своем состоянии. Сейчас я пал, как никогда. Я ни о чем не могу думать. Совершенно задерган зайчиками. Ощущение полного развала. Тело дряблое, живот торчит. Желудок расстроен, голос хриплый. Страшная рассеянность и неврастения. Ничего меня не интересует, мыслей никаких нет, либо если и промелькнет какая-нибудь мысль, то вялая, грязная или трусливая. Нужно работать, а я ничего не делаю, совершенно ничего. И не могу ничего делать. Иногда только читаю какую-нибудь легкую беллетристику. Я весь в долгах. У меня около 10 тысяч неминуемого долга. А денег нет ни копейки, и при моем падении нет никаких денежных перспектив. Я вижу, как я гибну. И нет энергии бороться с этим. Боже, прошу Твоей помощи.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});