Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру - Валерий Шубинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казалось бы, НКВД, обвинявшему сотрудников Детиздата во “вредительстве”, логично было бы вспомнить о процессе 1931–1932 годов, когда предъявлялись аналогичные обвинения, а заодно и о тогдашних обвиняемых, из которых один только Хармс остался в Ленинграде и сотрудничал в Детиздате. Но не вспомнили: слишком много было у следователей работы. Любарская вспоминает:
Однажды, когда меня вели на допрос, свободного кабинета не было. Меня привели к какому-то начальнику и посадили в дальнем углу его кабинета. Начальник был чем-то озабочен и даже не обратил на меня внимания. Он был крайне недоволен работой следователей, стоявших возле него. “Запомните, – строго произнес он, – к концу недели у меня на столе должны лежать: 8 показаний финских, 12 – немецких, 7 – латышских, 9 – японских. От кого – не важно[354].
При такой разнарядке было не до рытья в архивах пятилетней давности.
Однако в конце 1937 – начале 1938 года ситуация изменилась. К тому времени уже арестованы многие ведущие писатели Ленинграда. Среди них были и эстеты с дореволюционной литературной биографией (Бенедикт Лившиц, Вильгельм Зоргенфрей), и переводчики западной литературы, которых просто по роду занятий легко было обвинить в шпионаже (Валентин Стенич), и военизированные локафовцы с богемным прошлым (Вольф Эрлих), и “социально близкие” молодые авторы, выходцы из комсомолии двадцатых годов (Борис Корнилов, Ольга Берггольц). Вновь, как в 1932-м, готовился “писательский” процесс, на котором в качестве главного обвиняемого должен был фигурировать Тихонов. По разработанному следователями сценарию, через Эренбурга заговорщики были связаны с Виктором Сержем, который и был центральной фигурой писательского шпионско-троцкистского подполья. Поскольку это выходило за рамки рутинной мясорубки тех месяцев, к делу привлекли более или менее квалифицированных экспертов, прежде всего Н.В. Лесючевского, впоследствии главного редактора издательства “Советский писатель”. Эти люди давали следователям соответствующие ориентиры.
Девятнадцатого марта Заболоцкого “по срочному делу” вызвали из Дома творчества в Детском Селе к Мирошниченко и в его кабинете арестовали. Поэта обвиняли главным образом в сочинении вредительских формалистических стихов, которые Тихонов вредительски печатал. По свидетельству Заболоцкого, в ходе допросов “неоднократно шла речь о Н.М. Олейникове, Т.И. Табидзе, Д.И. Хармсе и А.И. Введенском”[355]. В протоколах это никак не отражено. Очевидно, Заболоцкий никаких показаний ни на кого не дал, не признал он и собственной вины.
Разумеется, в том, что процесс был свернут, это никакой роли не сыграло – просто устроители его не учли, что Тихонов в особой милости у Сталина и даже в дни Большого Террора не может быть арестован без санкции с самого верха, а таковой не последовало. Ни Олейникову, ни Табидзе, ни Владимиру Матвееву, чье имя также, судя по последующим ходатайствам Заболоцкого, часто звучало на следствии, уже было не помочь – но тех, кто еще не был на тот момент арестован, молчание Николая Алексеевича спасло. В том числе и Хармса, и Введенского. В 1936-м и в начале 1937 года Заболоцкий временами проявлял слабость перед соблазнами успеха и карьеры, но, столкнувшись с явным и беспощадным насилием, он оказался сильнее многих. Сами Хармс и особенно Введенский в 1932 году подобной стойкости не проявили, а ведь их не пытали и особо не мучили… Спас Заболоцкий, конечно, и самого себя, не от лагеря, но от немедленной смерти. Уступчивость тех, кто, как Стенич, послушно подписывали все, что требовалось (за избавление от побоев, за пачку папирос), обернулась против них самих: и Стенич, и Лившиц, также не выдержавший издевательств и давший все требовавшиеся от него показания, были расстреляны.
Хармс в 1937 или 1938 году написал (точнее – начал писать) стихотворение, начинающееся так:
Гнев Бога поразил наш мир.Гром с неба свет потряс. И трусне смеет пить вина. Смолкает брачный пир,чертог трещит, и потолочный брусломает пол. Хор плачет лир.Трус в трещину земли ползет как червь.Дрожит земля. Бог волн срывает вервь.По водам прыгают разбитые суда.Мир празднует порока дань. Сюдаждет жалкий трус, укрыв свой взорот Божьих кар под корень гор, и стон,вой псов из душ людей как сорнесет к нему со всех сторон…
У этих строк несколько вариантов продолжения. В зависимости от того, какой мы предпочтем, текст выглядит то трагическим пророчеством, то упражнением, демонстрирующим неточность и невозможность прямого поэтического высказывания. Но не случайно эти строки, содержащие явные апокалиптические мотивы, написаны в дни, которые многими воспринимались как апокалиптические, как время страшного и беспредельного ужаса. Но 1937–1938 годы были лишь звеном в череде трагедий и катастроф, звеном далеко не последним.
3Тем временем в положении Хармса произошли некоторые улучшения. В августе 1937-го в Москве вышли отдельным изданием “Плих и Плюх”. Гонорар за книгу получен был, видимо, не сразу, но к весне 1938-го наверняка дошел до автора. В конце года появились “Рассказы в картинках” Н.Э. Радлова, тексты к которым Хармс писал вместе с Гернет и Н. Дилакторской. Они должны были принести еще какие-то деньги… “Рассказы в картинках” были переизданы в 1940 году, тогда же вышла последняя прижизненная детская книга Хармса – “Лиса и заяц”.
В марте 1938 года стихи Хармса вновь появились в “Чиже”. До конца жизни он напечатал около тридцати стихотворений и рассказов. Среди них были такие шедевры, как “Удивительная кошка”, “Бульдог и таксик”, “Что это было”, “Веселый старичок”, “Цирк Принтипрам”. В этих стихах временами заметна не только чисто обэриутская пластика (напоминающая первые и лучшие произведения Хармса из “Ежа” и “Чижа” 1928–1929 годов), но и некая проекция собственной судьбы и собственного самоощущения писателя в мягкий и наивный мир детской сказки.
Над косточкой сидит бульдог,Привязанный к столбу.Подходит таксик маленький,С морщинками на лбу.“Послушайте, бульдог, бульдог! –Сказал незваный гость. –Позвольте мне, бульдог, бульдог,Докушать эту кость”.
Рычит бульдог на таксика:“Не дам вам ничего!” –Бежит бульдог за таксиком,А таксик от него…
В реальности слабому, но свободному “таксику”, конечно, никаких костей не удавалось перехватить у здоровенных, но привязанных к столбу писателей-“бульдогов”. Да и свобода его была более чем иллюзорной. Ведь и ему – наряду с талантливыми детскими стихами – приходилось в эти годы писать и явную халтуру, например, “Песенку про пограничников” и “Первомайскую песню”, напечатанные в “Чиже” вместе с музыкой:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});