Портрет - Леонид Нечаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женя нахмурился и произнес, не глядя на Тальку:
— Неправда. Ты — красивая…
Талька досадливо тряхнула головой:
— Не то все это, не то!.. Тетка — и та понимает. Знаешь, как она поет? «Красота-то красная скоро притуманится…» Скоро, понимаешь? Такая красота — один обман. Она затуманится — и все от меня отвернутся…
Женя хотел было улыбнуться, свести все к шутке, но Талька, сжав кулаки, сказала:
— Ненавижу всех, потому что всем дорог во мне обман. И себя ненавижу…
Некоторое время они шли молча.
— Между прочим, что ты сделал с моей запиской, которую я послала тебе на уроке литературы?
Талька спрашивала придирчиво — глаза колючие стали.
— Выбросил, — ответил Женя и покраснел.
— Врешь. Врешь ведь? — допытывалась Талька.
— Вру, — опустил голову Женя.
— Ну вот… — вздохнула Талька, и Женя не мог понять, что означает ее вздох.
Пора было сворачивать с дороги к речке. Они ступили в сочную темно-зеленую траву; из-под ног запрыгали лягушки. Сейчас покажется красивая речная изгибина.
— Зачем хранить мои записки? — спрашивала Талька не Женю даже, а самую себя. — Сумасшедшие все…
Слово «все» кольнуло Женю. Впрочем, Талька смотрит на него почти ласково…
В кустах краснотала блеснула Вирня. Здесь она делала колено: плавная лука раздвигала берега, расширяя речку метров до ста. На противоположном, высоком, но тоже плоском берегу стрекотал комбайн, выстригая выбеленное солнцем овсяное поле. Стрекот его то нарастал, то затихал, удаляясь в другой конец поля.
Талька на ходу сбрасывала туфли, снимала рубашку… Одежда ее так и осталась лежать разбросанной на лужайке, а сама она побежала к речке и уже обжигала ноги в нестерпимо холодной воде.
Женя остановился у куста, стал не спеша раздеваться. Талька ойкала, взвизгивала и звала его.
— Почему речка Вирней называется?
— От слова «вир» — ямина, где водокрут…
— Страшно как…
Талька хочет броситься в воду, но одна боится и тащит за руку Женю.
Она разрешает Жене смотреть на нее. Женя старается смотреть только на ее лицо, но поневоле видит ее всю. Она тонкая, как камышинка, и загорелая. Загар морской, шоколадный, не чета бледному Жениному.
— Ну вот, теперь ты привык ко мне, и нечего стесняться, потому что стесняться неприлично. Быть скромным — хорошо, застенчивым — плохо…
Она снова пробует ногой воду, отскакивает, зябко жмется.
— Речка у нас сердитая, — смеется Женя. Талька тоже счастливо смеется:
— Ни за что не полезу я в вашу речку!.. Давай лучше на солнышке греться.
Женя ложится на спину в траву. Сверху, из синего неба, смотрит на него Талька. Она трогает пяткой его бицепсы и говорит с уважением:
— Гойко Митич! Чемпион по культуризму… Выдержишь?
Она взошла к нему на грудь и, слегка переступая с ноги на ногу, тихо запела:
— Где-то на белом свете,Там, где всегда мороз…
Стрекот комбайна отдалялся, превращался в монотонное мурлыканье; неслышно текла Вирня; в вышине стремительно пролетали птицы, замедляя лет над легкой девчонкой с бледно-золотистыми волосами, прислушиваясь к ее ласковому голосу.
— Что ты так смотришь на меня? — говорила она, чуть улыбаясь, сознавая всю свою безграничную нежную власть над ним. Она словно знала ответ, как мать заранее знает ответ малого ребенка, и все же хотела услышать его; она ждала…
— Я… — произнес шепотом Женя. — Я…
Голова его туманится, он не может говорить. Талька сходит на землю, опускается рядом на колени.
Тыльной стороной руки она медленно отводит свои локоны за спину.
— Я… — шепчет Женя, часто дыша, чувствуя себя словно в бреду. — Я напишу твой портрет…
Талькина рука, отводящая волосы, останавливается.
— Зачем?
— Не знаю…
Горячий туман схлынул, и Женя с ужасом подумал, что в это мгновение или мгновением раньше что-то было потеряно, потеряно навсегда.
Талькины глаза потемнели. Пряди волос снова соскользнули с плеч и повисли вдоль лица. Она закрыла лицо руками. Казалось, она готова была разрыдаться.
Женя привстал, тронул ее запястья:
— Я…
В кустах послышался треск сучьев. Талька резко повернулась на треск, упала в траву, увлекая за собой Женю. В кустах раздавались тяжелые шаги. Так мог ступать только Хлебников. И точно — это был он, широкоплечий бородач, в брезентовой куртке-штормовке, с ящиком под мышкой.
Хлебников огляделся, выбирая себе место.
— Это художник Хлебников, я тебе о нем рассказывал.
— Молчи, ради бога, молчи! — шептала Талька, прячась за Женю и настороженно наблюдая за Хлебниковым. — Я не хочу, чтоб он видел нас! Я знаю, он сейчас уйдет, и мы снова останемся одни…
Хлебников укрепил штатив, раскрыл этюдник, сел на перевернутый ящик. Он уже заметил Тальку с Женей и бросал в их сторону быстрые взгляды.
— Он увидел нас, — сказал Женя, приподнимаясь.
Галька тоже привстала. — Пойдем к нему, я вас познакомлю.
— Глупенький! Зачем? — жалась Талька к Жене, все еще прячась за него. — Давай убежим отсюда… Переплывем речку и спрячемся там в копне… Давай, а?
Она смотрела Жене в глаза умоляющим взглядом. Всего лишь мгновение колебался Женя; но она уже изменилась в лице: скривилась, как от внезапной боли, резко отвернулась, хлестнув Женю по лицу волосами, вскочила и бросилась в воду.
Неслышными шагами подошел к Жене Хлебников.
— Сумасбродка, — сказал он. Женя вздрогнул от неожиданно прозвучавшего голоса. — Куда она? От такой воды, пожалуй, судорогой сведет.
Женя пожал плечами.
Талька плавала неплохо. Она была уже на середине. Там она словно застряла. Течение на середине очень быстрое, с ним справиться нелегко, и сейчас она повернет назад.
Действительно, сумасбродка.
Женя хотел ответить Хлебникову, взглянул на него и увидел, как у Хлебникова вдруг побелело лицо. Показывая рукой на речку, Хлебников вдохнул, будто всхлипнул.
Женя вскочил. Талька барахталась на середине. Вдруг она исчезла.
Женя с короткого разгона нырнул, выплыл, быстро достиг середины, снова нырнул.
Колыхались Талькины волосы, вытянутые течением в одну сторону, как причудливые водоросли. Жене стало страшно; он схватил Тальку за волосы, зажмурился и изо всех сил заработал ногами и свободной рукой.
Хлебников, в одежде, стоял по пояс в воде. Он принял Гальку на руки, вынес ее на берег.
Женю колотило. Он стоял и смотрел, как Хлебников кладет ее к себе на колено, как потом выпрастывает ей грудь, делает искусственное дыхание, и не мог не только помочь ему — не мог пошевелиться. Что-то мучительно давило голову; он ощущал какое-то вялое желание отвернуться, но так же вяло подумал, что сейчас это не нужно.
Не будь здесь Хлебникова, он, наверное, нашел бы в себе силы и освободить ее легкие от воды, и вернуть ей дыхание, и натянуть на нее свой просторный шерстяной свитер. Но здесь Хлебников, и делает все это он; а Женя все стоит в оцепенении, прерываемом только короткими приступами дрожи.
Хлебников кутает ее еще и в свою сухую куртку. Вот он понес ее в поселок.
Женя собрал одежду, подобрал ее туфли и пошел следом.
С поля уже бегут люди, а впереди всех Марья Баринова. У нее на бегу заголяются полные белые колени, платок она держит в руке.
Женя не может смотреть на нее. Он не выдерживает: что-то вырывается из сердца, дергается в груди, горячо ударяет в горло, в глаза…
Тальку отвезли на КамАЗе в районную больницу. Марья Баринова вернулась поздно вечером. У крыльца ее ждали Талькины одноклассники. Марья объявила, что Тальку посещать пока нельзя. Никому нельзя. Да и Талька никого не хочет видеть.
Женя, расталкивая всех, потихоньку пробрался к Марье, но она сама отыскала его взглядом, еще раз сказала: «Никого…» — промокнула платочком глаза и вошла в дом.
Прошла неделя. Марья Баринова была с Женей особенно ласкова, но ласка ее — Женя всякий раз чувствовал — была виноватая, и это было самое страшное. Вот и нынче, после возвращения Марьи из больницы, в словах и взгляде ее — все та же виноватость, означавшая, что Талька по-прежнему не желает видеть никого. Женя приплелся домой.
Отец сидел на низкой скамеечке перед табуретом, чинил Женин сапог. Радостно взглянул он на сына, а сын остановился в двери, оперся плечом о косяк, словно входить ему не хотелось, словно дом ему был не мил.
Отец говорит, что нынче лошади фыркали — к дождю, да и дым вон без ветра к земле бьет — к ненастью; стало быть, скоро пойдут бесконечные дожди, дорога станет непролазной, и тогда без сапог ни на шаг. «Вот, подпяточек прибил, почти готово. С пятницы до субботы носи без заботы», — беспечно пошучивает отец.
Мать весело крутилась у плиты. Ивана будто подменили — горькой в рот не берет, все по хозяйству старается, то пол в погребе цементом заливает, то кадку под квашеную капусту заданивает, то вон всю обувь перечинил. Золотые руки!.. Не нарадуется мать, а в радость — по глазам видно — все равно тревога въелась; и пусть он в самом деле никогда больше не напьется, тревога эта навсегда останется в ней, до последнего дня ее жизни. Другие женщины клянут пьющих мужей за то, что они их жизнь загубили; а мать, Женя это знает, не ради себя — ради мужней жизни сердце себе тревогой изводит, все ей хочется, чтоб он путевый стал, чтоб душой успокоился, какой-никакой интерес и смысл в жизни нашел. Она уже и на телевизор деньжат почти что набрала — пускай-де смотрит, вечера занимает…