Встречи с русскими писателями в 1945 и 1956 годах - Исайя Берлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О Вячеславе Иванове она отзывалась, как о человеке выдающемся, с безупречным вкусом, тонкими суждениями и прекрасной силой воображения, но его поэзия казалась ей слишком холодной и безжизненной. Примерно того же мнения она была об Андрее Белом. Бальмонта она считала слишком помпезным и самоуверенным, но талантливым, Соллогуба – не всегда равнозначным, но часто интересным и оригинальным. Но выше их всех она ставила строгого и требовательного директора Царскосельского лицея Иннокентия Анненского, у которого она сама и Гумилев многому научились. Смерть Анненского прошла почти незамеченной для издателей и критиков. Великого мастера предали забвению. А ведь не будь его, не было бы Гумилева, Мандельштама, Лозинского, Пастернака и самой Ахматовой.
Мы перешли к другим темам – музыке, а именно, о возвышенности и красоте трех последних фортепианных сонат Бетховена. Пастернак считал их сильнее поздних квартетов композитора, и Ахматова разделяла это мнение: вся ее душа откликалась на эту музыку. Параллель, которую Пастернак проводил между Бахом и Шопеном, казалась ей странной и занимательной. Она сказала, что с Пастернаком ей легче говорить о музыке, чем о поэзии.
Ахматова заговорила о своем одиночестве и изоляции – как личной, так и профессиональной. Ленинград после войны казался ей огромным кладбищем: он походил на лес после пожара, где несколько сохранившихся деревьев лишь усиливали боль утраты. У Ахматовой было много друзей – Лозинский, Жирмунский, Харджиев, Ардовы, Ольга Бергольц, Лидия Чуковская, Эмма Герштейн (она не упомянула Гаршина и Надежду Мандельштам, о которых я тогда ничего не знал). Но она не искала у них поддержки. Морально выжить ей помогало искусство, образы прошлого: пушкинский Петербург, Дон Жуан Байрона, Моцарт, Мольер, великая панорама итальянского Возрождения. Она зарабатывала на жизнь переводами. С большим трудом ей удалось добиться разрешения переводить письма не Ромена Роллана, а Рубенса. Она спросила меня, знаком ли я с этими письмами. Заговорили о Ренессансе. Мне было интересно узнать, является ли для нее этот период реальным историческим прошлым, заселенным несовершенными человеческими существами, или идеализированной картиной воображаемого мира.
Ахматова ответила, что, конечно, последнее. Вся поэзия и искусство того времени были для нее – здесь она заимствовала выражение Мандельштама – своего рода ностальгией по мировой культуре, и наряду с этим стремлением к культуре универсальной, как это представляли Гете и Шлегель. В искусстве, отражающим природу, любовь, смерть, отчаяние и страдание, она видела реальность без времени и истории, вещь в себе.
Вновь и вновь она говорила о дореволюционном Петербурге: городе, где она сформировалась, как поэт, городе скрывающим будущее под покровом ночи.
Ахматова ни в коей мере не пыталась пробудить жалость к себе, она казалось королевой в изгнании, гордой, несчастной, недосягаемой и блистательной в своем красноречии.
Рассказ о трагедии ее жизни не сравним ни с чем, что я слышал до сих пор, и воспоминание о нем до сих пор живо и больно. Я спросил Ахматову, не собирается ли она написать автобиографический роман, на что та ответила, что сама ее поэзия, в особенности, «Поэма без героя», является таковым. Она снова прочитала мне эту поэму, и я опять умолял дать мне ее переписать и вновь получил отказ. Наш разговор, переходящий от предметов литературы и искусства к глубоко личным сторонам жизни, закончился лишь поздним утром следующего дня.
Перед своим отъездом из Советского Союза я вновь увиделся с Ахматовой.
Я зашел к ней попрощаться 5 января 1946 года и получил в подарок сборник ее стихотворений, одно из которых впоследствии вошло во вторую часть цикла Cinque. Источником вдохновения этого стихотворения в его первой версии стала наша с Ахматовой встреча. В цикле Cinque есть и другие ссылки и намеки на наше знакомство.
Эти намеки я вполне понял уже при первом чтении. Позже мои предположения подтвердил академик Виктор Жирмунский, близкий друг Ахматовой, выдающийся ученый-литературовед и один из редакторов посмертного собрания ее сочинений. Жирмунский посетил Оксфорд через два года после смерти Ахматовой, и мы вместе просмотрели стихи Cinque. В свое время он читал их с Анной Андреевной, и та объяснила ему смысл трех посвящений этого стихотворного цикла. С явным смущением Жирмунский объяснил, почему мое имя выпало из этих посвящений в официальном издании. Я, разумеется, проявил полное понимание.
Самому Жирмунскому, добросовестному ученому и мужественному человеку, трудно было примириться с тем, что политическая ситуация помешала ему исполнить посмертные пожелания Ахматовой.
Я пытался убедить его, что все это для меня не имеет большого значения, а важно другое. Поэзия Ахматовой в значительной мере автобиографична, и обстоятельства ее жизни гораздо чаще находят отражение в ее стихах, чем у других поэтов. В России, как и в других странах с тоталитарным режимом, развита традиция передавать факты из уст в уста, благодаря чему они не теряются, хоть и обрастают легендами и фабулами. Но если Жирмунский хотел донести правду в ее точном виде хотя бы до небольшого круга людей, он должен был написать свои воспоминания, передать их со мной или с кем-то другим за границу, чтобы опубликовать их там. Сомневаюсь, последовал ли он моему совету. Вспоминаю, как мучили его цензурный гнет, и как он извинялся передо мной во время всех своих последующих приездов в Англию.
Я был вторым иностранцем, с которым Ахматова встречалась после Первой мировой войны.(5) Последствия этой встречи были гораздо серьезнее, чем можно было ожидать. Думаю, что я был для нее первым гостем из-за железного занавеса, говорившим на ее языке и доставившим ей новости, от которых она была отрезана в течение многих лет. Ее интеллигентность, способность к критике, иронии, юмору существовали бок о бок с трагической действительностью, хоть временами трагедия в ее судьбе была лишь призраком или предчувствием. В этой ситуации она увидела во мне фатального, рокового пришельца из другого мира, предвестника будущего, что, возможно, дало ей новый творческий импульс и энергию.
Я не смог встретиться с ней во время моего следующего визита в Советский Союз в 1956 году. Пастернак сказал мне, что Анна Андреевна очень хотела бы повидать меня, но обстоятельства препятствуют этому. Ее сын, арестованный второй раз вскоре после моего знакомства с ним, недавно был освобожден из лагеря. Поэтому Ахматова опасалась видеться с иностранцами, тем более, она приписывала злостную кампанию партии против нее нашей встрече в 1945 году. Сам Пастернак не думал, что та встреча причинила Анне Андреевне какой-то вред, но необходимо было считаться с ее мнением. Ахматова, однако, хотела поговорить со мной по телефону. Сама она не могла позвонить, так как все ее звонки прослушивались. Пастернак сообщил ей, что я в Москве, что моя жена очаровательна, и жаль, что Ахматова не сможет ее увидеть. Сама Анна Андреевна пробудет в Москве еще недолго и лучше, если я позвоню ей немедленно. «Где вы остановились?» – спросил Пастернак. «В британском посольстве». "Вы не должны звонить оттуда и по моему телефону тоже нельзя.
Только из автомата!"
Позже в тот же день состоялся мой телефонный разговор с Ахматовой. «Да, Пастернак рассказывал мне о вас и вашей супруге. Я не могу встретиться с вами по причинам, которые вы, надеюсь, понимаете. Как долго вы женаты?» «Совсем недолго». «И все же, когда именно вы женились?» «В феврале этого года». «Она англичанка или американка?» «Наполовину француженка, наполовину русская». «Ах, вот как». Наступило долгое молчание. «Как жаль, что я не могу вас увидеть! Пастернак говорил, что ваша жена прелестна». Снова молчание.
«Хотите почитать мои переводы корейских стихов с предисловием Суркова? Вы, очевидно, понимаете – с моим знанием корейского… К тому же, не я выбирала стихи для перевода. Я пошлю вам книжку». Вновь молчание.
Затем она заговорила о том, что ей пришлось пережить. Некоторые, до тех пор верные и преданные друзья, отвернулись от нее. Другие, напротив, проявили благородство и мужество. Она рассказала, что перечитала Чехова, которого раньше полностью отвергала и пришла к выводу, что «Палата No 6» в точности описывает ее собственное положение и положение многих ее друзей.
«Пастернак (она всегда называла его в наших разговорах по фамилии и никогда – Борис Леонидович: русская привычка), очевидно, пытался объяснить вам, почему мы не можем увидеться. Он сам пережил трудные времена, но далеко не такие страшные, какие выпали мне. Кто знает, встретимся ли мы еще когда-нибудь. Не позвоню ли я ей еще раз?». Я пообещал, но когда собрался, оказалось, что Ахматова уже покинула Москву, а звонить ей в Ленинград Пастернак строго запретил.
При следующей нашей встрече в Оксфорде в 1965 году Ахматова в деталях описала кампанию властей, направленную против нее. Она рассказала, что Сталин пришел в бешенство, когда услышал, что она, далекая от политики, мало публикующаяся писательница, живущая сравнительно незаметно, и потому до сих пор стоявшая в стороне от политических бурь, вдруг скомпрометировала себя неформальной встречей с иностранцем, да к тому же представителем капиталистической страны. «Итак, наша монашенка принимает чужеземных шпионов», – заметил он (как уверяют очевидцы) и потом разразился потоком таких непристойностей, которые она не может повторить. Тот факт, что я никогда не работал в разведывательной службе, не играл для него никакой роли: все представители иностранных посольств и миссий были для Сталина шпионами. «Конечно, – продолжила Ахматова, – старик уже ничего не соображал. Все присутствовавшие при его бешеном выпаде утверждали, что перед ними был человек, охваченный патологической манией преследования».