Патология общественной жизни - Оноре Бальзак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наступает последний возраст мысли. Она дала росток, она укоренилась в вашей душе; она созрела; потом, в одно прекрасное утро или в один прекрасный вечер, когда поэт разматывает свой теплый шарф, когда художник зевает, когда музыкант собирается задуть лампу, восстанавливая в памяти дивную руладу, вспоминая изящную женскую ножку или еще какой-нибудь пустяк, который занимает нас перед сном или по пробуждении, их идея вдруг предстает перед ними во всей красе, она расцвела пышным цветом, исподволь разрослась, она роскошна, она прекрасна, как первая красавица, прекрасна, как лошадь без изъяна! И тут художник, пнув ногой перину, если таковая у него имеется, восклицает:
«Хватит! Я напишу картину!»
У поэта был только замысел — и вдруг он видит себя автором целого произведения.
«Несчастный век!..» — восклицает он, швыряя сапог через всю комнату.
Это теория походки наших мыслей.
Не берясь оправдывать честолюбивые притязания этой патологической программы — пусть ее раскладывают по полочкам Дюбуа и Мэгрье[135] мозга, — я заявляю, что «Теория походки» щедро подарила мне все радости зарождения мысли, любовь к идее, потом принесла мне все огорчения, которые приносит избалованный ребенок, на чье образование тратят кучу денег, но все не впрок, ибо он становится все порочнее.
Когда человек находит сокровище, вторая его мысль — какая случайность этому способствовала? Итак, вот где я отыскал «Теорию походки», и вот почему никто не замечал ее до меня...
Один человек сошел с ума оттого, что слишком долго размышлял о том, как надо открывать и закрывать дверь. Он стал сравнивать итоги человеческих споров с этим движением, которое в обоих случаях совершенно одинаково, хотя и приводит к совершенно различному результату. В соседней палате находился другой безумец, он хотел узнать, что появилось раньше: курица или яйцо. Один из них был занят своей дверью, другой — курицей, и оба искали ответа у Бога, но тщетно.
Безумец — это человек, который видит пропасть и падает в нее. Ученый слышит, как он упал, берет аршин, измеряет глубину пропасти, делает лестницу, спускается вниз, потом поднимается наверх и, потирая руки, говорит миру: «Глубина этой пропасти тысяча восемьсот два фута, температура на дне ее на два градуса больше, чем на поверхности земли». Кроме того, он живет в семье. Сумасшедший не покидает больничной палаты. Оба они умирают. Одному Богу известно, кто был ближе к истине: безумец или ученый. Эмпедокл[136] — первый ученый, который совместил в себе оба эти качества.
Любое наше движение, любой наш шаг — пропасть, способная свести с ума самого мудрого человека и подсказать ученому мысль взять аршин и попытаться измерить бесконечность. В крошечном зернышке есть частица бесконечности.
В моем труде я все время буду балансировать между аршином ученого и умопомрачением безумца. Я должен честно предупредить об этом того, кто желает прочесть мой трактат: чтобы удержаться между этими двумя асимптотами[137], потребна отвага. Эта «Теория» могла быть создана только человеком, чья смелость позволяет ему бестрепетно идти рядом с безумием и бесстрашно идти рядом с наукой.
Кроме того, должен заранее указать на заурядность события, послужившего толчком для размышлений, которые постепенно привели меня к этой ликофронической[138] шутке. Только те, кто знает, что земля изрыта пропастями, истоптана безумцами и измерена учеными, простят меня за кажущуюся ничтожность моих наблюдений. Я обращаюсь к людям, привыкшим видеть пример мудрости в падающем листе, неразрешимые проблемы в столбе дыма, теории в мерцании света, мысль в мраморных изваяниях и бурное движение в неподвижности. Я стою точно в том месте, где наука переходит в безумие, и не могу их четко разграничить. Продолжаем.
В 1830 году я возвращался из Турени[139] — благословенного края, где женщины старятся не так быстро, как в других местах. Я стоял посреди большого двора почтовой конторы на улице Нотр-Дам-де-Виктуар и ждал карету, не подозревая о том, что окажусь перед выбором: писать о пустяках или делать бессмертные открытия. Из всех куртизанок мысль самая властная и капризная: она с беспримерной храбростью прокладывает себе путь в стороне от протоптанной тропы; ночует на перекрестках; как ласточка, вьет свое гнездо под стрехой, и не успела любовь подумать о своей стреле, как она уже зачала, снесла яйцо, высидела его и вскормила великана. Папен[140] наклонился над кастрюлей, чтобы посмотреть, есть ли в его бульоне блестки жира, и, увидев, как от пара заплясал лист бумаги над кастрюлей, совершил переворот в промышленности. Фауст[141], садясь на лошадь, поглядел на след подковы на земле — и изобрел книгопечатание. Люди недалекие называют эти озарения случайными, забывая о том, что подобные случайности никогда не происходят с глупцами.
Итак, я стоял посреди двора почтовой конторы, где царит движение, и беззаботно наблюдал разные сценки, которые там происходили, как вдруг один путешественник плюхнулся из дилижанса на землю, словно испуганная лягушка — в воду. Чтобы не упасть, этому человеку пришлось протянуть руки вперед и слегка опереться о стену конторы, к которой подъехал дилижанс. Глядя на него, я задумался о том, зачем он это сделал. Конечно, ученый ответит: «Потому что иначе он потерял бы равновесие». Но за что такая честь, почему человек, как и дилижанс, может терять равновесие? Разве не смешно, когда существо, наделенное разумом, оказывается на земле по какой бы то ни было причине? Поэтому народ всегда сочувствует упавшей лошади, но неизменно смеется над упавшим человеком.
Человек этот был простым работником, неунывающим жителем предместья, местным Фигаро, правда, без мандолины и помазка; он сохранял веселое расположение духа даже выходя из дилижанса, хотя обычно в эту минуту все ворчат. Ему показалось, что в толпе зевак, которые сходятся посмотреть, как прибывают дилижансы, мелькнуло лицо кого-то из его друзей, и он сделал шаг вперед, чтобы похлопать того по плечу, как делают простые деревенские жители, — когда вы задумались о дорогих вашему сердцу людях, они вдруг хлопают вас по колену и пробуждают от грез вопросом: «Вы ходите на охоту?»
В это мгновение друг путешественника по одному богу известной причине решил отступить на один-два шага в сторону. Мой путешественник вывалился из дилижанса и, вытянув руку вперед, пролетел до самой стены, в которую и уперся; но, пролетев расстояние, которое отделяло его голову от стены — этот путь я научно обозначаю как угол, равный девяноста градусам, — работник, увлекаемый тяжестью собственной руки, так сказать, согнулся пополам. Когда он поднялся, у него было красное, налитое кровью лицо — не столько от ярости, сколько от резкого усилия.
«Вот явление, — сказал я себе, — о котором никто не задумывался и которое поставило бы в тупик не одного ученого».
В это мгновение я вспомнил о другом явлении, таком заурядном, случающемся на каждом шагу, что мы никогда не пытаемся докопаться до причины, хотя она открыла бы нам чудеса из чудес. Это явление подтверждает мысль, которая так живо поразила меня тогда, что обогатила нынче науку о пустяках «Теорией походки».
Это воспоминание принадлежит к счастливым дням моего отрочества, поре блаженной глупости, когда все женщины кажутся нам Виргиниями, и мы любим их так же добродетельно, как Поль[142]. Позже происходит несметное число кораблекрушений, в которых, как в произведении Бернардена де Сен-Пьера, тонут наши иллюзии, и на берег мы вытаскиваем лишь их безжизненное тело.
Целомудренное и чистое чувство, которое я питал к моей сестре, не замутняли никакие иные чувства, и оба мы беспечно радовались жизни. Я положил триста или четыреста франков монетами по сто су в шкатулку, где она хранила нитки, иголки и прочие предметы, необходимые молоденькой девушке, только и занятой, что выдергиванием нитей из ткани, шитьем да вышиваньем. Не подозревая об этом, сестра хотела взять свою шкатулку с рукодельем, но шкатулка, обычно очень легкая, не сдвинулась с места, и чтобы поднять ее, сестре пришлось сделать усилие. Естественно, она поспешила открыть шкатулку — ей не терпелось узнать, отчего это шкатулка вдруг стала такой тяжелой. Я попросил сестру хранить мои деньги у себя. Здесь крылась тайна, и, само собой разумеется, мне пришлось доверить ей эту тайну. Получилось так, что вскоре я забрал деньги, не успев предупредить об этом сестру, и когда она два часа спустя захотела взять шкатулку, то потянула ее вверх так сильно, что шкатулка оказалась у нее чуть ли не над головой; ее простосердечное движение так насмешило нас обоих, что я запомнил это физиологическое наблюдение на всю жизнь.
Сближая эти столь несхожие, но имеющие одинаковые корни события, я погрузился в задумчивость, как философ в смирительной рубашке, всерьез размышлявший над тем, каким движением следует открывать дверь.