Пасторальная симфония, или как я жил при немцах - Роман Кофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пива мне, дорогой! — кричит Гюнтер через плечо и весело подмигивает.
— Можно ли вам пиво? — осторожно осведомляюсь я.
— Ах, мой маэстро, мне теперь все можно! — Гюнтер вновь смеется, его нездоровый, будто вспухший живот опасно трясется. — Я переиграл все, что можно сыграть на кларнете, и не по одному разу. Я играл с Челибедаке и не позволял ему на меня кричать. Я играл даже с Паулем Хиндемитом... нет, это был не я. Это был мой отец.
Снова долгий детский смех, смех переходит в кашель, тоже долгий и надсадный, кашель — в стон.
— Ах, мой дорогой, не обращайте внимания. Я в полном порядке! Мы еще с вами помузицируем! Но я хочу вам сказать: если вы оставите наш оркестр, я уйду в тот же день! Не хочу, не хочу, не хочу... Наши дирижеры не делают музыку, они делают бизнес!
— Неправда, Гюнтер...
— Правда, еще раз правда! Я всегда говорю правду! Из-за этого, между прочим, у меня и были неприятности с Челибедаке! — долгий радостный смех. — Я и вам скажу правду, только не обижайтесь. Хорошо? Я не уверен, что «Пасторальная» Бетховена у вас получится по-настоящему, так, как мне бы хотелось... Еще раз извините. Если хотите, я объясню, почему...
— Объясните, Гюнтер. Я пока не обижаюсь.
— Видите ли, мой дорогой маэстро, вы, русские, любите природу совсем не так, как мы.
— Гюнтер, милый, я уже объяснял, что Киев, откуда я приехал, — это не Россия, а Украина.
— Какая разница? Россия — она всюду Россия!
— Погодите... Вот вы — Гюнтер, а к вам будут обращаться: Ульрих или Карл...
— Меня можно называть как угодно... Еще пива! У меня даже печень от другого человека — Мохаммеда или Диего Гарсиа, так что я уже не совсем Гюнтер...
— А что с природой-то, Мохаммед-Гарсиа? Ее можно любить по-разному?
— Конечно, конечно, маэстро! Мой сын — он умер от белокровия — был профессором славистики. И мы как-то сидели за тем столиком: я, сын (его звали Марк) и его друг, русский писатель Володя. И Марк сказал... Я точно не помню, вроде того, что русские любят природу, но как бы со стороны, а мы, немцы — сами есть часть природы, так мы чувствуем, поэтому любим ее совсем по-особому... Я, конечно, путано объясняю, не умею так, как сын. Он очень красиво говорил. И весь был красивый... А женат не был, так что внуков у меня нет. Хотя, возможно, где-нибудь и есть! — долгий смех вперемежку с кашлем.
— Кстати, помните, вы рассказывали, что вам влетело за бездомных собак? Я ведь тоже был с духовым квинтетом в России, и именно в вашем Киеве...
— Гюнтер!
— Ах да, я забыл... Но погодите, ведь тогда Киев был еще в России? Тоже нет? Ладно, я совсем запутался... Дело не в этом. В вашем городе я впервые в жизни увидел бездомных собак! Они просто лежат и греются на солнышке или бегают стаями. Мы были потрясены. Я слышал, правда, что такое бывает в Африке, но в стране, где был Давид Ойстрах?!.
— Мне стыдно, Гюнтер...
— Я вижу — вы не обижаетесь. Тогда скажу еще кое-что: ваши города звучат совсем не так, как наши.
— Звучат?
— Да, звучат... Разве вы не замечали? У вас в городах нет птиц!
Гюнтер тяжело поднялся, обратил сохранившие голубизну глаза к вершинам деревьев и распростер короткие толстопалые руки. Над городом с его густым шелестом автомобильных шин, короткими звонками велосипедов, перекличками детских голосов плотно и радостно зависло звенящее облако птичьей невидимой жизни.
Хотелось молчать.
— У меня есть маленький огород, по-вашему — колхоз, — Гюнтер поднял толстый указательный палец, — и я делаю из своей клубники фантастический джем. Одна банка — ваша, и поверьте, дорогой, Рихард Штраус такого джема не пробовал!
43.
— Дорогой мой, сядьте, пожалуйста, поближе: мне трудно говорить лежа, а сидеть уж нет сил... Вот так хорошо. Герр профессор Арнштамм, послушайте, вы должны быть готовы заменить меня в концерте; вы ведь немного обучались дирижированию... И потом, у нас есть еще целых два дня!
— Я не хочу даже думать об этом! Вам будет лучше, вот увидите! К тому же вы умеете дирижировать одними глазами!
— Ах нет, милый Арнштамм, для меня все закончилось...
— Маэстро, вы не можете оставить нас наедине с этими душегубами!..
— Забудьте о них. Я оставляю вас наедине с Бетховеном.
— Но это еще страшнее!
— Не бойтесь, мой друг. Я с ним очень скоро встречусь и попрошу быть к вам снисходительным. Давайте немного помолчим... Ну вот, пройдите завтра «Бурю» и финал, и не забудьте: чтобы финал прозвучал по-настоящему светло, вы все должны быть очень счастливы!
44.
Как хорошо, что в бетховенские времена не было фото- и киноаппаратов! Разрушился бы один из мощных мифов — тех мифов-паролей, которыми перекликаемся-аукаемся мы в поисках «своих» в так называемом культурном пространстве. Поблекла бы красивая легенда о некрасивом, нелюдимом, неряшливом человеке, исподлобья глядящим сквозь столетия на своих грядущих слушателей; легенда, по которой художник и его подлинные почитатели никогда не встречаются в реальном времени.
Мы бы увидели Бетховена за роялем, Бетховена за письменным столом, Бетховена с графом Лобковичем, Бетховена «в кругу друзей» (какая пошлость!). Мерцающая и дергающаяся кинопленка предъявила бы нам Бетховена за дирижерским пультом — более изящного, чем нам бы хотелось, а, может быть, даже прилизанного.
А потом мы увидим ужасный снимок, сделанный лет пятнадцать спустя: на нем — старик пятидесяти с небольшим лет с неуклюже приставленной к уху слуховой трубой, похожей на раструб гигантского граммофона. Лицо у старика будет напряженным и беспомощным одновременно, рот полуоткрыт... «И это — гений? — скажете вы. — Это его музыку другой пятидесятилетний инвалид, родившийся ровно через сто лет после Бетховена, назвал „нечеловеческой“?» (Комплимент, впрочем, сомнительный, поскольку не ясно, какую музыку эстетически и этически глухой юрист Ульянов полагал «человеческой».)
Нет, не хотелось бы увидеть бетховенское фото. Не хочу видеть его издателей, покровителей, соседей, непутевого племянника и даже «бессмертную возлюбленную». А особенно — зал, тускло освещенный свечами, мужчин, симулирующих внимание, и женщин с обсыпанными пудрой плечами. Во все времена — одно и то же...
А что хотелось бы увидеть? Пожалуй, Шуберта, идущего за гробом Бетховена.
Вена.
Сильный дождь.
Жизнь.
45.
Любимая Бася! Я знаю, что ты — Бася, но ты еще не знаешь, что ты любимая. Я увидел тебя четыре дня назад, когда вас вели в барак, а нас — на репетицию в «клуб». Ты на меня посмотрела, потом еще обернулась и замедлила шаг; тебя окликнула подруга — так я узнал твое имя. А меня зовут Яцек, и я уже четыре дня тебя люблю. Может быть, тебе неинтересно меня слушать, но ты самая красивая девушка на свете. У тебя самые красивые глаза, самые красивые волосы и все самое красивое. Я неплохо играю на скрипке, но у меня уже почти нету сил. Я боюсь, что послезавтра на концерте я выроню смычок, и тогда меня наутро погрузят в транспорт. Ты знаешь, я раньше этого ждал и даже хотел: скорей бы! А сейчас я очень хочу жить. Я не хочу умирать, потому что на свете есть ты. Вчера еще один раз я видел тебя во сне. Светило солнце, и твои волосы горели. Это было похоже на костер. Было страшно, и мне хотелось скорее проснуться, но я не мог, а ты все оглядывалась и оглядывалась на меня, как тогда, в первый раз. Ты очень красивая, но я об этом уже писал. Это счастье, что нам выдали карандаши, чтобы делать отметки в нотах, и я могу тебе написать. Мой сосед разрешил оторвать кусочек от «Пасторальной симфонии» Бетховена — ты, может быть, знаешь, это такая очень красивая музыка, — но это ничего: мы почти все знаем наизусть. Если случится так, что я останусь в лагере, я тебе еще напишу. А вдруг нас освободят русские или американцы, я сделаю тебя самой счастливой на земле. Ну, а если меня повезут на газ, то знай, что я пойду с твоим именем, Бася.
Твой Яцек, даже если тебе все равно.
46.
Сегодня нельзя нервничать. Нельзя переутомляться. Нельзя вспоминать обиды. Нельзя обижать. Нельзя наедаться до отвала. В газетах нельзя читать разделы политики и музыкальной жизни. Нельзя давать интервью. Нельзя смотреть футбольные матчи. Нельзя встречаться с друзьями, с которыми не виделись более пяти лет. Нельзя проверять банковские счета. Нельзя писать письма. Нельзя посещать врачей. Нельзя рассматривать старые фотографии. Нельзя более получаса быть за рулем. Нельзя бурно радоваться. Нельзя пристально вглядываться в зеркало. Нельзя открывать почтовый ящик.
Все остальное — можно.
Кое-что необходимо. Сегодня надо увидеть небо. Проследить за движением облаков. Хорошо, если облака плывут в два слоя и с разной скоростью. Вспомнить последнюю улыбку родителей. Ощутить блаженную свободу расслабленных плеч. Сделать отложенный на «когда-нибудь» звонок любящим тебя людям. Открыть наугад книгу, дремавшую на полке, пробежать полстранички, не вникая в суть, а пробуя на вкус ароматную мякоть слов, наслаждаясь игрой обгоняющих друг друга смыслов, вслушиваясь в перекличку гласных, в хруст или шелест согласных. С открытым сердцем, лишь слегка подгоняя время, идти навстречу минуте, когда Бетховен, нахлобучив на лоб мятую шляпу, скажет: «Эй, кто ты там, сквозь тьму двух веков я тебя не вижу! Неужели тебе интересно то, что я нацарапал? Ведь никто еще не спросил, нет ли у меня чего-нибудь новенького! Они думают, что я глух. Да, мой слух — ни к черту, но все они, поверь, не слышат вообще... Ладно, если ты так уж хочешь — играй. Но не ищи в моей симфонии загадок. Просто играй, будто сочинил ее сам. И пусть тебе поможет бог — должен же он, наконец, хоть кому-нибудь помочь!»