Пейзаж с парусом - Владимир Николаевич Жуков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Снимали с раннего утра до вечера, и, собственно, надо было отплывать, ждал Ярославль; но так было хорошо в тихой бухте, так удачливо и покойно, что он велел капитану не торопиться, если можно, постоять на якоре до рассвета.
На проходивших мимо буксирах, наверное, удивлялись, что это делает двухпалубник под курганом — вроде и не туристский, музыки не слышно, на туристском бы до хрипа орали динамики. Все равно, думали, какая-нибудь экскурсия, отдыхающие. А в каютах на «Зее» один за другим гасли огни. Это прежде так казалось — безмятежный вечерок проведем, глядя на Молодецкий курган, Стеньку Разина вспомним; но убрали камеру, осветительные приборы, развесили костюмы, поужинали, и оказалось — скорее бы добраться до коек, с шести ведь все на ногах. Только в верхнем коридоре, где каюты первого класса, слышались шаги, нет-нет да и хлопала дверь.
Он тогда еще подумал, что это актеры колобродят, снимавшиеся в Куйбышеве; у них действительно тут был выходной, видел — купались до обеда и после… А он работал. Слегка даже раскипятился — героиня никак не хотела делать, что ему было нужно. А нужно проще, проще, она же дочь бакенщика. Может, потому и не ложился? Все переживал ту минуту, когда наконец добился своего, сломал кривляку. Потом-то и пошло, сто полезных метров в картину…
Фырчал вентилятор, обдавая волнами теплого воздуха. Он включил транзистор, но на всех волнах говорили, убеждали, опровергали, советовали, а музыки не было. Ему же хотелось музыки. Он встал и вышел из каюты.
На серой, вполсвета освещенной палубе было пусто, он потоптался у борта и вернулся в коридор; хотел уже взяться за ручку, даже приказал себе лечь спать, непременно лечь спать, как одна из полированных дверей, дальняя, распахнулась, и из нее странно, почти падая назад, показалась Тамара Гущина. Она бы, может, и упала, но сильные руки Осоцкого, актера, исполнявшего в картине главную роль, схватили ее за плечи и потянули обратно в каюту; дверь захлопнулась.
Почему он остался стоять, так и не взялся за медный грибок ручки? Потому что это была она, Тамара? Ему ведь, собственно, от нее ничего не было нужно. Ну, замечал, как она смотрит на него, ну, временами казалось, что специально попадается на глаза, хочет заговорить. Он же ни разу не поддался; по правде сказать, не одна Гущина так смотрела. Да и не важны ему были никакие взгляды, ему важна была тогда только картина, только она. Лишь чуть-чуть отвлекаясь от работы, он замечал Тамару и один раз даже собирался поговорить. Что-то трогательное было в ее худенькой фигурке, какую-то отрешенную грусть часто выражало ее лицо. В жаре, в сутолоке сборов, отъездов и приездов, среди мятых джинсов, выгоревших сарафанов, трусов, купальников она выглядела случайно забредшей на «Зею» — всегда в наглаженном платье, причесанная волосок к волоску. Тамара словно бы протестовала против всего, что делается вокруг, хотя и работала не хуже других: клеила усы и бороды, намазывала грим, подправляла, причесывала — ее не приходилось ждать. А может, и не протестовала, думалось иногда ему, может, просто давала понять, что достойна большего, чем имеет?
Успеху Тамары у мужчин могла позавидовать любая женщина в группе. Даже Макс, примерный отец и муж, и тот однажды признался, что видел Гущину во сне. Его ассистент Жора, тот прямо места себе не находил, когда она была рядом; за ней как тень ходил заместитель директора; маленький кривоногий пиротехник чуть не остался в Саратове, но явился с букетом роз, подозрительно похожих на те, что росли на клумбах городского сквера, а московский поэт, сочинявший слова к песне о Волге и приезжавший на «Зею» вдохновиться, все три дня, что был на теплоходе, сочинял длиннющую оду Тамаре и потом громко, нараспев читал за ужином в столовой.
Вот бы на легкий, на насмешливый характер все эти ухаживания, думал Оболенцев, каким нескончаемо прекрасным, наверное, показалось бы Тамаре лето, какой рекой счастья запомнилась Волга! А у Гущиной все грустней становились глаза, и сама она выглядела еще более наглаженной, причесанной. Точно приближалось время одной ей известного парада, и она ждала его и готовилась к нему.
Только иногда изменяла себе. Кирилл замечал: она стоит вечером где-нибудь на корме с заместителем Коробкина, и до него доносился беспечно-громкий, такой не подобающий Тамаре смех. В Куйбышеве он видел, как она поехала на катере с пиротехником на другой берег Волги, видимо, купаться на песчаный остров, и на ней был крохотный, вызывающе минимальный купальник — собственно, две желтые полоски. А еще раньше, проходя по причалу, он посмотрел в иллюминатор одной из самых нижних, общих кают и как-то сразу в компании, устроившей пирушку, в звоне гитары, в нестройном пении различил ее — возбужденную, с горячечными глазами, будто бы не замечающую руку ассистента Жоры, простертую по спинке дивана возле ее плеча.
Ну и пусть. Мало ли что делают люди в свободное от работы время! Его дело — картина, он обязан думать только о ней. Гущина взрослая, у нее есть муж и, кажется, дочка; сама о себе позаботится… Но никак не выходила из памяти волосатая, бугристая грудь пиротехника, и сам он, торжествующе вцепившийся в румпель подвесного мотора, и рука Жорки, и смех, доносящийся с кормы, — такие оскорбительные для той, обычной Тамары, молчаливой и грустной, словно бы случайно попавшей на «Зею».
Ну и пусть, ну и пусть. Дел у него много — ругаться со сценаристами, актеры делают все время не то, и Коробкин, вечный жлоб, сыплет тысячами, а потом, когда не надо, экономит копейки… Дел много, ух как много! Кирилл бы забыл все, что думал про Гущину, вот только однажды вышел ночью на палубу и увидел ее. Она стояла, навалившись грудью на решетчатое ограждение палубы, и плечи ее вздрагивали. Он подумал, она высматривает что-то на воде, но услышал в сонной тишине всхлипывания, тяжелые