Сегодня и завтра, и в день моей смерти. Хроника одного года - Михаил Черкасский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Папа, ты там будешь? – светят глаза из-под ложащихся на тебя резин. Как люблю я тебя!
– Лиза… – он берет свой четырежды воскуренный и четырежды смолкший чинарик, сморщась, вздувает от спичинки уголек, цедит: – С трех полей будем. По пять минут.
– Сколько же это будет рад?
– Что – рад, что рад… – забрюзжал, не глядя на меня, жадно затянулся, устало выдохнул: – Сколько надо… А!.. что там раньше, – пренебрежительно махнул в сторону витающего предо мною Семенова и философски уставившись в стену, пробормотал: – Ну, что печень? Печень… ничего ей не будет, вашей печени. Меня другое волнует. И еще: амбулаторно, как этот, лечить не буду. Вам надо ложиться. Лиза, я сейчас приду.
– Он всегда такой?
– Он добрый, Аркадий Борисович, его многие не любят. За правду… ну, за то, что он поворчит. Им, конечно, не нравится, что он знает больше их. Он ведь не просто рентгенолог – он и клиницист прекрасный. Сколько при мне было, что он их в галошу сажал. И доцентов, и профессоров. Он ведь организм, как свои пять пальцев, знает. И – добрый… – улыбалась Елизавета Петровна.
Вот уж нет, добросовестный – может быть. Это тоже в наше время – везде – слишком редко: вымирает, затаптывается всеобщим наплевательством, безответственностью.
День, другой давит он тубусом на твои косточки. Снова слезы, сдержанные, обиженные. Как покорна ты, доченька. Гнут, и гнемся. Все же кончилось, ты – моя. Одеваю, идем. «Василий Сергеич!..» – доглядела Семенова, дорогого дружка, потрусила к нему: слово ласковое запало. Признаюсь ему, что остались у этого, что не нравится, жесткий, но Семенов непроницаем: цеховая их этика. «Да, по правилам, конечно, надо ложиться, – говорит он, – но я пошел бы уж вам навстречу». Я благодарю и, переполненный своим новым рентгеноиспугом (с трех полей ведь дает), ничего не боюсь услышать и – обычное дело – мне преподносят. Кувалдою промеж глаз: «Я вот на что хотел бы обратить ваше внимание…» – находит Семенов своими близорукими глазами все что угодно, только не мое лицо.
– Следите, не появятся ли у нее боли в ногах, в руках…
– Это что, от рентгена?
– Нет…
– От основной?.. – валится сердце в тошнотную пустоту.
И он добивает: «Да, вот здесь, в плоских костях. И здесь…» – проводит по голени, наклонясь. Что же они – Зоя, Людмила? Это что… метастазы?! И Динст тоже: руки, ноги у нее не болят?..
– Только вы сами не спрашивайте. Дети, тем более больные… Но если сама скажет, тогда…
Что – тогда?! Это же кости!..
– Это… бывает?
– Да… при таких опухолях. Если бывает, то здесь… – проводит уже по предплечью.
– Но ведь нам сказали, что доброкачественная… – тупо смотрю.
Он глаза свои близкозорые вдаль отвел, покашлял, косо стрельнул очками по мне: «При этих – бывает. Но вы не волнуйтесь, это вовсе не обязательно, м-да… Гм!.. извините, мне туда.»
Что же я плел тем, в Москве? Он, Семенов, наверно, жалеет, что проболтался, но иду с ним, в его сторону и прошу у него сигарету, я несу свой обет не курить, но сейчас…
В метро побледнела и вдруг: «Папа, м-м… тошнит…» Выскочили, торопливо свернул из газеты кулек. Но доехали, вышли, побрели парком. Он раздвинулся вширь да вдаль – обирают холодные ветры по листику, день за днем, незаметно, а, посмотришь, голые ветки что-то чертят по блёклому небу и не худо уже ногами перелопачивать латунно-зеленую горьковатую осыпь. Лишь одни тополя еще зябко донашивают свои зеленые балахоны. Лодки выволокли на берег, стащили в штабеля. Вода рябая, и бегут по ней храбрые листики, парусят ладьями варяжскими.
Динст не сразу, но все-таки настоял на своем – снова чалим в приемный покой. Посидите, поставьте градусник. Сколько есть на свете чудесных болезней, от которых можно прекрасненько помереть и столь же чудесно воскреснуть. Но спустили нынче с цепи невидимое, безградусное, беззвучное, что тихонько бродит по школам, по детским садам и – надомником тоже. И ни в стужу, ни в слякоть, ни в вёдреный день не уловишь, не разглядишь, как (ведя дитя свое кровное за руку) подойдет Она и безглазо, безносо, безгласо за другую ручонку костляво возьмет. И неслышно пойдет рядом. Шаг в шаг, день в день – до того дня. Ни стуку, ни бряку, ни дыханья могильного.
Нас укладывают в Четвертую госпитальную, где тяжелые дети; где стоят над ней тополя, вязы, где живет бок о бок с сестрицей своей Медициной – Та, Та самая.
И в покои – тогда! – еще нас не пускали. Но водить на рентген и гулять разрешили. Но и только: ни соку гранатового (для крови), ни морковного, ни гриба чайного, что спасает от рентгеновской тошноты, – и не думай. Уж чего там о травах, каких-то настоях: «Что вы, папа Лобанов, все выдумываете! Никаких грибов! От тошноты, если надо будет, мы ей дадим что-нибудь сами…» – и пошла, покатилась прочь от меня на своих саксауловых ногах заведующая. Ладно, ладно, обойдем вас, из-под полы выпоим, на лестнице, в каменном закутке, на ветру, на морозе.
– Сашка, знаешь, Жирнов приехал! С тем, Валентином Иванычем, – звонит вечером Лина. И уже на другой день в вестибюле гостиницы рванулась к мужчине в тяжелом драповом пальто с лацканами пятидесятых годов: – Вот он!..
Он? Гляжу: чужой человек, никогда не видел. А глядел в Москве на него в упор. Сели, заново привыкаем друг к другу, пока Жирнов отсыпается в своем номере. Валентин Иванович озабочен билетами: в кассах нет, даже онкологам.
– Ну, это мы сейчас устроим… – усмехнулась Лина.
– Если можно… – весь в застенчивости. – Так что у вас? Как идет лечение? – выслушал. – Все правильно. Сколько было у нас детей? Тех, которые радикально прооперированы, человек тридцать.
– И все живы?
Как он на меня посмотрел. Руки рабочие, крепкие снял с портфеля, положил на стол и:
– Половина живет.
– А что… метастазы?
– Да. Обычно в кости рук и ног. В плоские кости.
– Значит, это… это злокачественная?
Тут рабочие руки не хуже, чем у Калининой, удивленно и широко разошлись над столом.
– Есть три вида этих нервных опухолей, по степени злокачественности: симпатобластома, нейробластома и симпатогониома. Мы начали применять новый американский препарат винкристин. У нас были две девочки с симпатогониомой, во всех костях. У них были такие боли, что ни сидеть, ни лежать не могли. На крик кричали. И вот одну мы уже выписали. Все исчезло. Но как дальше будет… А вторая тоже поправляется. Так что видите, все бывает. Наша статистика говорит, что, если пройдет полгода после операции, и ничего не будет – это уже пятьдесят процентов успеха, год – семьдесят, два – девяносто, ну, а три – полное выздоровление. Вы следите за руками, ногами. Тогда винкристин надо. Достают как-то… из Америки.
– А те… другие, долго?
– Год. Как правило, через год.
Мы сидим, курим. Я тоже, теперь можно. Изредка – когда стукнут.
– Если у вашей девочки симпатобластома…
– Как – если? Они же сказали? Была гистология…
– Гистологи тоже люди, – улыбнулся устало.
Значит, правильно говорил мне один знакомый онколог: покажите стекла Соколовскому, лучше его нет. Лины тоже нет, говорить не о чем. Вежливо завожу о работе. Да, устали, уже десять дней в Ленинграде. «Так по дому соскучился. Вот, девчонкам купил… – смущенно опускает глаза на коробки. – Как они там без меня?»
Жизнь… Вот, две девочки у него, ты одна у нас и другой никогда уж не будет. И во всем виноват я. Хоть Тамара не скажет, не попрекнет. Нет, мы тоже хотели второго. Это с первым трудно, потом-то уж проще. Все идет по проторенным тропкам. И одежка от первого в дело, игрушки, но куда же второго с кормильцем таким? Да и комната – вторую кроватку втиснуть некуда. Вот и вышло так. По вечным биологическим законам. Птицы, которые не заботятся о потомстве, откладывают много яиц, но чем больше заботы, тем скупее кладка. Вплоть до обезьян, которые ограничиваются одним. А ведь знали слова Тамариной редакторши: «Нельзя хранить все сокровища в одном месте». Для нее слова, для нас бесполезный урок.
– Ну, все в порядке!.. – запыхавшись, влетает Лина-победительница.
– Спасибо, большое спасибо… Как же вам удалось?
– Пустяки… – великодушно отмахивается.
Это верно, для нее не только такое пустяки. И для них бы тоже было пустяком, если б знали, что служивый человек не устоит пред купюрой. Им не жалко бы переплатить, но они не смогут подойти к человеку (на вокзале – к воинской кассе) и продвинуть в окошечко вульгарный червонец. Взятка? Да ну вас – просто за доброе отношение, ну, уж если хотите – за услугу.
Значит, год. Господи, добраться б до полугода, а там…
А там, на Березовой аллее, где филиал онкоинститута, достаю твое стеклышко, которое выпросил у Калининой. «Напрасно, Альсан-Михалыч, напрасно, я понимаю ваши сомнения, это, разумеется, ваше право, но, поверьте мне, мы очень долго все это обсуждали. Была такая большая застолица, и пришли к заключению, что это симпатобластома». Доброкачественная, да? – глядел, но смолчал: прозвучит упреком, а как я могу? Что ей стоило затоптать нас в первый же день – им ведь сразу, еще у стола, ясно стало. Пожалели нас, думали: авось, пронесет. А нет – все равно ничем не поможешь.